Чёрный спутник
  
  
  
  
  Хороших детей через пропасть переводят ангелы, а таких, как ты...
   (М.И.Цветаева 'Чёрт')
  
  
  
  
  Ярославль
  
  
   Солнце низко уже стояло, но грело ещё по-летнему. Вороны с граем катались с церковного купола, как дети с горки, и шлёпались в небо, широко раскинув крылья. Которосль, река-капризуля - по весне и по осени любительница переменить русло - бойко гнала тёмные хладные струи, и в воде неслись один за другим, кружась, золотые листья.
  Капрал Медянкин залюбовался собою в зеркальной глади, отставил ружьё, приосанился, распушил усы. Жених!
   Пятеро арестантов не спеша чинили плотину, и работа их могла бы служить наилучшим примером, сколь эффективен рабский труд. Двое солдат, вместо того, чтобы следить за работой и вдохновлять, увлечённо трепались о бабах. Чуть поодаль трое острожных жиганов раздавали карты - эти и работать не работали, но хотя бы и не мешали. Принцы преступного мира соскучились в душном бараке и напросились с рабочими на плотину - подышать осенним лесом. Все трое блистали красотою, с вырванными ноздрями и пороховым 'вор' на лбу и щеках. Медянкин отворотился от горе-игроков, делая вид, что сих тунеядцев здесь нет, и хаос не торжествует над порядком. С подобными лаяться - нет, увольте.
  То не был опрометчивый либерализм, нет, один циничный расчет - капрал многое позволял острожным 'принцам' и даже держал себя с ними почти что дружески. Ему это было выгодно - ведь на стальном хребте тюремной иерархии держалась и дисциплина. Взаимный авантаж, услуги за услуги...
   Трое игроков разложили на рогожке огурчики, облупленные яички, здесь же высилась баклажка, для непосвящённых - с квасом. Играли не на интерес, так, 'гоняли дуру' от скуки, и ставки делались мизерные. Полулежа, словно аристократы на пикнике, бездельники наблюдали за работой товарищей - какое зрелище может быть приятней - и вели неспешные разговоры.
   - Тебе, Мора, год остался... - завистливо процедил лобастый одноглазый Фома.
   - Не считай, - вяло огрызнулся Мора, молодой цыган, тощий и грациозный, как помоечный кот. У него у единственного изуродованные ноздри были целомудренно прикрыты повязкой.
   - Мору небось Матрёна выкупит, - ехидно предположил скуластый, рябой арестант по прозвищу Шило, - и до зимы он с нами в остроге не досидит.
   - Не выкупит. И за то ей спасибо, что с вами, а не в Берёзове, - Мора ещё более помрачнел.
  В дальнем лесу за плотиной хлопнуло несколько выстрелов.
   - Ссыльный князь охотится... - мечтательно констатировал капрал Медянкин, - волшебная жизнь у старого хрена.
   - А ты, Мора, как отсидишь, что делать-то будешь? С такой рожей не больно-то с барышнями... - не отставал Фома, - нет доверия с такой-то рожей...
   - Не в роже счастье, друг Фома, - пропел Мора, забавно передразнив немецкий акцент, и продолжил, произнося слова уже чисто, как благородный, - ан фас можно и белилами замазать, а ноздри в Москве из гуттаперчи закажу - от живых не отличишь. Да бабы, они не за рожу любят. Любезное обхождение и французская речь открывают почти все двери...
   - Бабы любят ушами, - подтвердил Шило.
   - Все любят ушами, - отвечал повеселевший Мора, - и бабы, и поповны, и купчихи, и недоросли дворянские. Но и кафтан попышнее ни разу не помешает.
   За плотиной, на краю леса показалась кавалькада - четверо всадников и свора собак.
   - Старый князь, - неприязненно бросил Фома, - с охоты едет, хрен моржовый.
   - Не окажет ли его светлость посильной помощи арестантам? - Мора поднялся, спрятал карты в карман, и подобрал в траве суковатую палку, служившую ему вместо трости.
   - Охолони! - капрал Медянкин всем корпусом развернулся к бездельникам. - Старый хрен собак на тебя спустит, и вся недолга. Он и не понимает-то по-нашему ни бельмеса.
   - Князь немец? - полюбопытствовал Мора.
   - Хранцуз! - залился смехом Фома.
   - И то и другое! - дополнил Шило.
  Мора непонимающе на них уставился.
   - Он немец хранцузский, такой вот курбет, - объяснил Море капрал, и прибавил в порыве добросердечности, - дрянь человек этот князь, кукиш у него вместо сердца. Получишь разве что плетей по больной спине. Не ходи, Мора.
   Кавалькада приближалась к плотине - впереди на вороном коне ехал, судя по надменной физиономии, сам князь - седой носатый старик с соколом на перчатке. За ним гарцевал юный изящный поручик, следом неспешно плелись верхом два егеря, в ожерельях из убитых уток. Свора охотничьих собак уже взбежала на плотину и принялась радостно брехать на рабочих. Те предусмотрительно вооружились - кто ломом, кто камнем, кто палкой.
   - Ох, беда! - капрал Медянкин метнулся навстречу своре. - Не трожь собак, демоны! Вам за этих уродов немецких три шкуры спустят!
   - Кто не рискует, тот не играет, - вдохновенно изрёк Мора, - учитесь, пока я жив.
   И молодой цыган, опираясь на импровизированную трость, двинулся к охотникам плавной летящей походкой - так камергер плывёт к гостям по зеркальному паркету парадной залы.
   - Щёголь... - презрительно процедил Шило, - будет плётка по тебе плясать...
   Мора взошёл на плотину. Капрал тем временем бессильно махал руками на самозабвенно брешущих собак. Мора свистнул тихонько, неслышно почти - собаки замолкли и окружили его, дружелюбно виляя хвостами.
   - Цыган, - уважительно и завистливо процедил капрал, отступая от греха подальше, - слово знает.
   Всадники остановились - Мора преграждал им путь, и на узеньком перешейке плотины тяжело было объехать его, не замаравшись об арестантское. Князь смотрел мимо и над, на зеркальную гладь воды, презрительно скривив губы, и сокол в чёрной шапочке сидел на его руке, как приклеенный.
  Мора потрепал по загривку ближайшую собаку - та одобрительно вякнула - поклонился и произнёс по-немецки, глядя на старика изнизу, смело и весело:
   - Почтительно приветствую вашу светлость.
   Глаза князя, чёрные и блестящие, как вода речки Которосли, широко раскрылись. Старик повернулся в седле и вопросительно уставился на цыгана.
   - Вижу, что человек вы добрый, не откажите в помощи бедным арестантам, - так же по-немецки продолжил Мора. Собака ткнулась носом в его руку, цыган машинально почесал за шелковистым ухом.
   - Я - человек добрый? - воскликнул старик то ли весело, то ли сердито, и Мора порадовался, что угадал с языком. - Да мною ваши бабы детей пугают! Где ты доброту увидал, дубина?
   - Вы добрый человек, ваша светлость, - смиренно возразил Мора, почти коснувшись ладонью морды вороной лошади, - если ездите без трензеля и без шпор. Может, и не к людям - но к лошадям вы добры. А твари невинные, бессловесные стоят большего сострадания, нежели мы, грешные.
   - Коня не трогай, чумазый, - поморщился князь. - Чего тебе нужно? Деньги?
   Мора отступил на шаг, с усилием выпрямил больную спину и прочёл нараспев:
  
   Prince Clement, or vous plaise savoir
   Que j'entends mout et n'ai sens ne savoir :
   Partial suis, à toutes lois commun.
   Que sais-je plus ? Quoi ? Les gages ravoir,
   Bien recueilli, débouté de chacun.
  
   ( Милосердный принц, как вам нравится то,
   Что я понимаю, не видя смысла и не зная?
   Я - вне всех правил, но подчиняюсь всем законам.
   Что делать мне еще? Что? Заключать новое пари.
   Принятый всеми, и отвергнутый каждым.)
  
   - Уже пятнадцать лет я не Prince clement... Возьми, заработал, - в руке князя блеснула монета - Мора поймал её на лету и тут же спрятал за щеку.
   - Благодарю, ваша светлость! - сказал он так, словно и не держал ничего во рту - отчётливо и чисто.
   - Больше не светлость, сказано же тебе, - проворчал старик, - и за что ты сидишь, арестант?
   - Не разгневать бы вашу светлость... да примерно за то, что и вы. Фортуну в руках не удержал...
   - Дурак! - расхохотался князь. - Fortuna non penis, in manus non recipe...А ты развлёк меня... Теперь дай проехать, и не трогай больше моих собак.
   Мора сошёл с плотины, пряча усмешку, и кавалькада двинулась было мимо, но князь остановил коня, повернулся в седле и спросил:
   - Почему они работают, а ты нет? - и указал на рабочих.
   - Нам нельзя, закон не велит, - развёл руками Мора с деланным огорчением.
   - Ты же, поди, для них тоже - светлость? - насмешливо поинтересовался князь.
   - Тогда уж скорее виконт...
   Князь фыркнул, дёрнул повод, и вороной конь унёс его прочь. Проехали мимо арестантов изящный поручик и егеря, щедро увешанные утками.
  Мора вернулся к Фоме и Шилу, показал монету и снова спрятал:
   - Что, съели?
   - Ефимка... - убито протянул Фома.
   - Проиграл, подставляй лоб, - обрадовался Шило.
   - Врёшь, ты ставил на плеть, а я на собак - оба проиграли.
  
   Миновала неделя, летнее тепло схлынуло, как и не бывало, а зимняя одежда ещё летом была почти вся проиграна Морой в карты. В тот вечер Шило с Фомой резались в своём углу в буру, Мора же, невезучий игрок, давно продулся и теперь объяснял шнырю, как следует правильно чинить малахай. Тулуп его и онучи давненько уже пали жертвой карточного долга.
   За окном лило как из ведра, студёный ветер задувал в крошечные, без стёкол, оконца. Из щелей со свистом ползли сквозняки. Мора отправил восвояси шныря с малахаем, потянулся, подпрыгнул и вдруг повис, уцепившись за потолочную балку.
   - Что это ты висишь? - спросил Фома. - К чему-то готовишься или так?
   - Спине полезно, - пояснил Мора. - Хребет выпрямляю.
   - Хочешь к Матрёне красавчиком вернуться? - язвительно поинтересовался Шило.
   - Прежнего не воротишь, друг Шило, - меланхолически отвечал Мора, болтая ногами в воздухе. - Но вернусь не кривым уродом, тоже дело.
   - Про кривого урода поосторожнее! - буркнул Фома.
   По бараку, оглядываясь, пробирался караульный. Приятели спрятали карты, Мора выпустил балку и пружинисто приземлился на нары.
  Караульный приблизился, разглядел в зловонном сумраке Фому, Шило и Мору, расцвёл и пролаял:
   - Мора Михай!
   - Я, начальник, - развязно отозвался Мора.
  Шило с Фомой переглянулись.
   - Бери свой сидор и со мной, к капралу!
   - Зачем вызывает? - спросил Мора с таким ненатуральным спокойствием, что Шило с Фомой переглянулись ещё раз, Фома подмигнул единственным глазом, а Шило одними губами прошептал:
   - Матрёна...
   - Не твое собачье дело, - добродушно ответствовал солдат, - ноги в руки и дуй за мной.
   Подкрался шнырь с малахаем:
   - Мора, шапку-то?
   - Шилу отдай, пусть плешь греет. Не поминайте лихом! - Мора подхватил свой тощий сидор, и солдат повёл его вон.
   - Матрёна... завистливо повторил Шило, - выкупила-таки своё нещечко.
   - И проспорил ты мне, друг ситный, - предвкушая, проворковал Фома.
   - Погоди, может, вернётся, - возразил Шило без особой надежды.
  
   - Зачем звал, ваш благородие? - Мора шагнул в прокуренную караульню, огляделся - в сторожке присутствовал один лишь капрал Медянкин, чуть хмельной и с трубкой в зубах.
   - А ты угадай! Свезло тебе, Мора Михай, выкупили тебя, ступай теперь на все четыре стороны.
   - Кто? - севшим голосом спросил Мора.
   - А ты угадай! - повторил весёлый капрал. - Вспомни, кому на плотине хранцузские вирши читал?
   Мора выдохнул - словно что-то умерло в нём, а что-то, наоборот, заиграло.
   - Князь? Он изрядно расточителен для бедного ссыльного.
   - Твой благодетель богат, как Крез, - усмехнулся нетрезвый капрал, - только выслушай напоследок один совет. Ты же из Москвы у нас, а, Мора? Вот и шлёпай назад в свою Москву, на рассвете, как откроется переправа. Хоть и не велено в Москву клеймёным да безносым - всё равно дуй, не сиди здесь.
   - А как же пасть в ноги благодетелю? Облобызать ручку?
   - Вот-вот, понял меня. Не лобызай. Я вижу, что парень ты непростой, но этот фундук не для твоих зубов.
   - Вы, благородие ваше, неплохо знакомы с его светлостью?
   - Видал возле князя молодого поручика? А год назад на его месте служил поручик Дурново, хороший мой знакомый. Друг почти что. Князь сожрал его и не поперхнулся. Под судом сейчас поручик Дурново. И слуги бегмя бегут от старой сволочи... Говорю тебе, Мора - не хочешь вернуться в острог - дуй в свою Москву, с утречка - и с богом.
   - Премного благодарен за совет, - оскалил Мора белые зубы, - разрешите идти?
   - Да ступай, - капрал отворил дверь, кликнул солдата:
   - Иван, проводи его!
  
   Постоялый двор, принадлежавший мещанину с благозвучным прозвищем Шкварня, снискал в городе самую дурную репутациею. Для Моры же подобная слава служила рекомендацией лучше некуда.
   Шкварня сперва скривился, завидев тюремную робу и страшную рожу Моры, но после душевной беседы и явления серебряного ефимка трактирщик оттаял душой. Была затоплена баня, нашлись и вещи на замену робе - не иначе, краденые, а также гребень, чемеричная вода и белила, милостиво уделённые прекрасной госпожой Шкварней, юной супругой трактирщика.
   Отмывшись и вычесав вшей, Мора с наслаждением облачился в не-тюремную одежду. На смену суковатой палке пришла некогда богатая, но теперь изрядно погрызенная собаками трость. Шкварня хотел было в погоне за пущей выгодой сосватать вчерашнему арестанту и непотребную девку с губами, крашеными свёклой, но Мора девкой побрезговал. Подвиг воздержания отчего-то приятно удивил прекрасную госпожу Шкварню, и когда Мора, с замазанными белилами клеймами и с чистой тряпицей на носу, уселся за стол, хозяйка самолично, собственными белыми ручками метала на стол нехитрые яства. Сам Шкварня, встревоженный таким пробуждением внезапной симпатии, уселся на лавку в углу едальни и ревниво следил.
   - Как же тебя зовут, парень, на самом-то деле? - интересовалась прекрасная трактирщица. - Ведь Мора - это же не имя? Так всех цыганов зовут.
   - Любезная Лукерья Андреевна, - отвечал Мора, жадно принимаясь за куриную ногу, - не имею сил вам врать. Конечно же, Мора - это не имя. В городе Кенигсберге звали меня Гийомом, да только тот Гийомка при облаве в реке утонул - одна шляпа приплыла. В городе Москве звали меня Виконтом, да ведь какой я теперь к чёртовой бабушке виконт - без носа и с чёрной рожей. Так что придется побыть Морой, пока нос не отрастёт.
   Хозяйка не стала спрашивать, как же отрастёт нос - может, и сама догадалась, как.
   - А скажи, любезная Лукерья Андреевна, что за человек ваш ссыльный князь? - спросил Мора, прежде чем вонзить зубы в мясную кулебяку. - И нет ли у него нужды в слугах? В псарях, например?
   - Князь платит деньги только немцам, - из угла отозвался Шкварня, - наши все от него давно разбежались. А давеча, и верно, псарь у него помер - в кирхе ихней лежит. Только ты, Мора, и не суйся - не заработаешь ничего, да и не возьмут тебя, безносого.
   - Ты же в Москве жил, Мора, неужто ты не знаешь, что за человек был князь? - жеманно спросила прекрасная госпожа Шкварня, сощурив рыжие мохнатые ресницы.
   - В Москве тех князей хоть заешься. Этого - не видел.
   - Наш-то непростой был. Если по-правильному говорить - он никакой и не князь, он - дюк.
   - Индюк! - взоржал в своём углу Шкварня.
   - Сам ты индюк! - разозлилась трактирщица.
   - Я знаю, что есть дюк, любезная Лукерья Андреевна, - прервал перепалку Мора. - Дюк - он во Франции герцог.
   - Не знаю я, кто он был во Франции, - всё ещё сердито продолжила госпожа Шкварня, - только к нам его привезли из Сибири. Я тогда девчонкой была, а матушка моя, земля ей пухом, видела, как этого самого дюка, - хозяйка покосилась на мужа, - этого дюка лакеи несли из саней на руках, как мешок сам знаешь с чем. А следом плелось его семейство, кубло змеиное.
   - Помирал он, помирал - пару месяцев, да так и не помер, - припомнил Шкварня, - пастор над ним всё сидел, в рай провожал.
   - А из господ наших ни один не приехал к нему с визитом, - усмехнулась трактирщица, - все гнушались. Он же титула лишился и не дюк был более, даже вроде и не дворянин. А потом из столицы, от государыни-матушки Елисаветы, прилетел к нашему страдальцу личный царский врач господин Лесток. Полчаса пошептался с князем, и наш больной тут же и выздоровел.
   - А попозже из столицы прибыли и подводы с дюковским добром. Мебель, картины, книги, сервизы, собаки, конь этот чёрный, Люцифер, на котором он ездит, - продолжил Шкварня.
   - Тот конь околел, сейчас у него Люцифер-второй, - поправила Шкварню жена.
   - И господа сразу поспешили к дюку с визитами? - попробовал угадать Мора.
  Интересно было ему, но и от съеденного - неудержимо клонило в сон.
   - И обрыбились! - возгласила госпожа Шкварня. - Всем от ворот поворот. Мол, незачем вам к простому мужику, не дворянину и не князю, с визитами шастать. Так и дружит наш дюк теперь с одними купцами Затрапезными да с Оловяшниковыми.
   - В карты с ними по вечерам играет. И всё выигрывает и выигрывает... - подмигнул Море Шкварня.
   - Одного я не понял - зачем государыня личного лекаря к ссыльному отправила? - спросил Мора. - Помер бы - и хрен с ним?
   - Ах, Мора, - лукаво улыбнулась прекрасная трактирщица, - а любовь? Дюк, конечно, старый дед и характер у него - говно на палке, но прежде-то он был красавец. У двух цариц в полюбовниках, говорят, состоял. Правда, давно - я тогда ещё и не родилась. Годков мне шестнадцать, а он пятнадцать лет у нас сидит, и год, говорят, ещё в Сибири пробыл.
   Мора понял, что вот-вот уснёт, поблагодарил хозяев и отправился спать. Ворочаясь на жёстких досках, пожалел было, что отверг непотребную девку, но тут же припомнил, как долго лечился в Кенигсберге от французского насморка, в нищете и стыде, выброшенный позорным недугом на обочину жизни. Если тело - ваш лучший и порой единственный инструмент, можно ли рисковать его здоровьем? Инструмент должен быть исправен.
   Мора задумался о своей судьбе - судьбе красавца-афериста, волею случая превращённого в посмешище. Как примет его муттер Матрёна - нищего, искалеченного, неспособного более очаровывать и пленять? Удастся ли восстановить своё положение? Сможет ли он, Мора, заниматься тем, что умел когда-то лучше всего? Мора не знал, что больше его пугает в грядущем возвращении - унизительная жалость, пренебрежение или насмешки. Ему не хотелось идти к Матрёне, таким, как сейчас - слабым, нищим, уродливым и беспомощным. Вот если бы где-то отлежаться, отдышаться, набраться сил - например, на службе у этого вот ссыльного немецкого князя. Но целование княжеской ручки представлялось теперь затеей завирательной и вовсе безнадёжной. Конечно, попытка не пытка...
  Мора подумал, что неплохо бы заказать себе у аптекаря гуттаперчевый нос, вроде виденного как-то на одном сифилитике, только непременно большой, с горбинкой... Этот грядущий гуттаперчевый нос так согрел Море душу, что вчерашний арестант перестал ворочаться и сдался подступающему сну.
  
   Наутро - едва солнце, как говорится, позолотило края туч - Мора простился с гостеприимными хозяевами и отправился на поиски счастья. Опираясь на трость, шёл он по улице вдоль реки, и ступал так легко и по-кошачьи плавно, что девки с вёдрами, обгоняя, норовили оглянуться и зыркнуть ему в лицо - и аж отпрыгивали в брызгах своих вёдер, завидев повязку. 'Нужен, нужен нос!' - решил Мора.
   Возле дома немецкого князя дежурили два солдата. То был обычный купеческий дом, большой, конечно, но не замок и не дворец - белый, но словно бы насупленный, в сумрачной тени, высокие окна глядели на Волгу, и в саду облетала листва. Мора подошёл к солдату и спросил, дома ли хозяин, прекрасно понимая, что если хозяин и дома, никто его, Мору, не примет.
   - Их светлости нет дома, гуляют, - отвечал солдат и собрался было добавить еще что-то, обидное, но тут дверь распахнулась, и на пороге возник изящный поручик.
  С книгой в руке, с обескураженным лицом человека, только что вынырнувшего из воды, поручик зевнул, прикрывая книгой розовый рот, и уставился на Мору:
   - Ты тот антик, что Ронсара на плотине читал?
   - Тот самый, господин капитан-поручик, - смиренно отвечал Мора, потрясённый определением себя как 'антика' и Вийона - как Ронсара.
   - А что есть Prince clement?
   - Милосердный герцог.
   - Наш-то? Ага, сейчас! Так ты - цыган? - спросил поручик, прикидывая про себя что-то.
   - Потомственный цыган Мора Михай, - склонился услужливо Мора, - гадания, привороты, порча, сглаз...
   - Увод коня... - продолжил поручик, - а можешь ты, цыган, девицу приворожить?
   - Я же цыган, - ответствовал Мора, - приворожу к вам кого угодно. Только доложите обо мне хозяину.
   - Я тебе что - лакей? - поручик смешно сморщил нос. - Да и нет его дома. А что нужно для приворота?
   Мора собрался было ответить, что для приворота нужен непременно хрен моржовый, но тут ворота раскрылись и явилась процессия, одновременно величественная и забавная.
   Первым на вороном коне - на Люцифере-втором - влетел старый князь, важный, как наследный принц. Следом на своих двоих вбежал красный солдат с ведром и с удочками - а коня ему не досталось. Из ведра свисали рыбьи хвосты.
   - С добрым утром, поручик, - по-русски поздоровался князь и тут увидал Мору, гнилым зубом торчащего возле крыльца. Вгляделся, близоруко прищурясь, и узнал:
   - О, попрошайка - любитель поэзии! Что за нелёгкая тебя принесла?
   Итак, князь по-русски всё-таки говорил, но получалось у него из рук вон плохо. Мора еле разобрался в этом ворохе гортанно-рычащих и шипящих.
   - Я осмелился выразить благодарность вашей светлости за участие в моей...
   - Молчи! - зашипел, как змея, 'ваша светлость'.
  Старик спешился - вполне грациозно для своего возраста - и злобно сверкнул глазами на бедного Мору. Передал коня подоспевшему слуге и продолжил уже по-немецки:
   - Ты губишь мою репутацию!
   'Злодея?' - подумал Мора, но благоразумно промолчал.
   - Идиотский спектакль! Старый гриб, попрошайка и вертухаи! Ступай за мной! Пропустите его, - велел князь солдатам и вошёл в дом. Мора поспешил за ним, поручик тоже.
  Старый князь пронёсся по коридорам, и вихрем летел за ним плащ с лисьим подбоем - Мора ещё подумал, как роскошно должен смотреться такой плащ на фоне удочек и банки с червями.
  В комнате - просторной, с окнами на реку, с кривоногой мебелью и причудливым пюпитром для письма - князь остановился, сбросил на кресла свой дивный плащ и повернулся к Море:
   - Ну - и?
   Поручик тоже вошёл, хлопнул на столик книгу, уселся в кресло и внимательно слушал - такова уж была его работа.
   - Позвольте облобызать вашу руку, - начал Мора.
   - Не дам. Мне лишаёв твоих не хватало, - добродушно отвечал князь, - дальше?
   - Ваша светлость, разрешите отплатить вам за вашу доброту, - медово, но без особой надежды продолжил Мора, - уверен, я смогу быть вам полезным.
   Мора быстро глянул благодетелю в глаза - и увидел - страх? Стремительный огненный отблеск - горечи ли, смерти - в чёрном зеркале. Тень пробежала по лицу князя, он словно припомнил что-то и произнёс, обращаясь даже не к Море, а к кому-то в своей голове:
   - У русских есть поговорка - на грабли не стоит наступать дважды. И ещё - люди не прощают сделанного им добра. Так, кажется. Мне не нужна твоя благодарность. Ступай вон.
   - Ещё раз спасибо вам, Prince clement, - Мора поклонился как можно изысканнее, - прощайте.
   И пошёл было прочь.
   - Кланяешься - как лакей, - проворчал князь, - постой!
  Мора встал на пороге, повернулся.
  Князь спросил сердито:
   - Откуда ты знаешь Вийона?
   - Прослушал два курса в кенигсбергской Альбертине, - признался Мора, и голос его зазвучал насмешливо и совсем уж непочтительно.
  В чёрных глазах князя заплясало адское пламя:
   - Врёшь! Какая фреска была на потолке в библиотеке?
   - Тю! Баба в шлеме, на коне и с голым задом. Уж прошу прощения, ваша светлость...
   - Минерва, болван, - старик вгляделся в Мору и - недоуменно, - но ты же - цыган?
   - Мать моя была цыганка, ваша светлость, а отец - граф Делакруа, он хоть и не признал меня, но образование моё исправно оплачивал.
   - Де Ла Кроа? - усмехнулся князь. - Не Виллимом ли звался твой отец?
   - Нет, ваша светлость, он был Гастон Делакруа. Может, и сейчас ещё живёт в Кенигсберге.
   - Знаешь, юноша, фамилии де Ла Кроа не очень-то везёт в этой варварской стране, особенно после смерти. Один лежит в стеклянном гробе уже полсотни лет, голова другого плавает в кунсткамере в банке со спиртом... Может, стоит тебе вернуться на родину, в Кенигсберг, и не гневить бога?
   - И рад бы, но нельзя, - Мора понизил голос, чтобы поручик не услышал, - ведь в Кенигсберге я убил человека.
   У князя стало такое лицо, что Мора всерьёз забоялся - не хватит ли деда родимчик.
   - Да ты врешь! Не может такого быть!
   - Дурное дело нехитрое, - чуть смущённо отвечал Мора.
   - Или ты шпион? Хотя кому это надо? Кому мы нужны? - сомнамбулически-задумчиво проговорил князь. - Все мои враги далеко, дальше даже, чем я - один в Пелыме, другой в Берёзове. Третий в Соликамске, - Мора чутким ухом поймал паузу между вторым и третьим врагом, но не знал ещё, к чему она - просто запомнил.
   - Готов поспорить, ты толком и не знаешь, с кем говоришь? - догадался князь, и Мора не без облегчения кивнул:
   - Грешен, не знаю. Дик, туп, неразвит.
   - Ничего, расскажут тебе, - старик явно повеселел, - так ты хочешь остаться при мне?
   - Если есть место псаря или конюха. Ваша светлость видели, как я обращаюсь с собаками.
   - Надеюсь, у тебя и в самом деле нет лишая. Мой псарь, Франц Айсман, помер недавно. Повезло тебе, цыган. Ступай в дом через дорогу, к Готлибу, вон Булгаков тебя проводит.
   Поручик взвился в своём кресле и выкрикнул на дурном немецком:
   - Ваша светлость, он колодник! Цыганва! Рваные ноздри! Такой псарь всех собак, всех лошадей у вас сведёт!
   - Люди всё отдавали мне сами, - по-русски шепнул ему Мора, - зачем красть, если дают и так?
   Старый князь расхохотался - как демон:
   - Вот и следи, чтобы он никого не свёл. Тебе за то и платят. Проводи его к Готлибу.
   - Я вам не лакей! - зарделся поручик.
   - Ты мой тюремщик, мой цербер, мой мучитель. А теперь отведи этого le criminel к Готлибу. А я постараюсь за это время от тебя не сбежать.
   Мора вгляделся в профиль князя и понял наконец, какой формы гуттаперчевый нос будет заказывать.
  
   Поручик и в самом деле проводил Мору - до ворот. Далее показал изящной ручкой направление, куда идти, и опять завёл речь про привороты:
   - Так ты мне и не ответил, что нужно, чтобы приворожить девицу?
   - Платок или чулок искомой особы, ещё лучше - волосы или кровь, - отвечал Мора.
   - Вечером приду, погляжу, как ты устроился, - многозначительно пообещал поручик.
   - Может, изволите выдать мне малую толику в счёт будущего жалованья? - со сдержанной наглостью спросил Мора, и услышал в ответ:
   - Вот вечером и получишь.
   Псарь Готлиб встретил Мору почти так же, как трактирщик Шкварня - сперва перекосился при виде завязанного носа, но тут в роли серебряного ефимка выступила немецкая речь. Сам Готлиб родом был из Кенигсберга, но уехал ещё прежде Моры. Общих знакомых у них не нашлось, но и подёрнутые паутиной и пылью городские сплетни Готлиб слушал, как новости.
   Вскоре Мора узнал, что сегодня вместо псарни им предстоит кладбище - псарей ангажировали нести гроб усопшего Айсмана. Немецкая Морина речь ввела Готлиба в заблуждение, он отчего-то решил, что Мора такой же лютеранин, как и прочие слуги старого князя. Мора же в бога вообще не верил.
   Гроб несли шестеро - два псаря, два егеря и два конюха. Мора побоялся сперва за свою спину, но в гордыне промолчал и потом не пожалел об этом - спине ничего не сделалось, зато на лютеранском кладбище попались на глаза весьма примечательные персоны.
  Первой персоной была супруга пастора, красавица с кожей ещё более тёмной, чем у самого Моры. Начистоту - пасторша была черна как головёшка, но прелестью могла поспорить с Минервой на приснопамятном кенигсбергском плафоне. Возле пасторши вился давешний поручик Булгаков, посылал красотке томные взгляды и трижды умудрился припасть к чёрной ручке - и плевать, что похороны, горе, колокол звонит и всюду грязная земля.
  Мора мгновенно догадался, кто же должен пасть жертвой его цыганского приворота.
  Чуть позже Мора увидал и псарню - и понял, насколько хуже жилось ему в бараке по сравнению с княжескими собаками. Впрочем, вечером явился поручик и, действительно, выдал Море кое-что в счет жалования, частично восстановив справедливость. Идея приворота не оставляла Булгакова - юный повеса принёс платок с вышитой латинской 'С'. Готлиб, по-русски понимавший так себе, посмотрел на обоих как на идиотов. Мора платок забрал, пообещал скорый результат - только плати - но делать, конечно же, никакого приворота не стал.
  
   Наутро Мора отпросился у Готлиба якобы за вещами, но на самом деле хотел при содействии трактирщика Шкварни передать весточку - в Москву, Матрёне, и кое-что из своего жалованья - для вспоможения арестантам.
   Солнце ещё толком не взошло, брезжило за садом. Мора вышел на улицу, под мелкий дождик. Морось носилась в воздухе, трость вязла в грязи.
  Перед домом князя стоял с потерянным видом юноша в немецкой одежде, тянул тощую шею, косился на солдат и ни на что не решался. Мора вспомнил себя не так давно, приблизился и спросил по-немецки, по внезапному вдохновению:
   - Потерялся, любезный?
   - Я ищу дом господина фон Биринга, - отвечал юноша. Лицо его, мелкое и круглое, как перепелиное яичко, было уже всё в каплях дождя.
   - Тут целый выводок этих фон Бирингов, но тебе, наверное, нужен старый князь?
   - О, да!
   - Поздравляю. Видишь солдат на крыльце? Они не пустят тебя. Еще и проверят, что у тебя в котомке, нет ли тайного письма от заговорщиков.
   Юноша поблек лицом и едва не сел в грязь. Потом зайцем припустил по улице - Мора догнал его и крепко взял под руку:
   - Отвечай, пока цел! Что ты хотел? Передать письмо? Или на словах что?
   - Ты - лихой человек? - проблеял юноша. Заори он сейчас 'караул' - и Мора отпустил бы его, но бедняга совсем пал духом и даже трясся.
   - Было, да сплыло. Сейчас я слуга в этом доме, не шпион, не цербер, - Мора волей-неволей влёк жертву туда, куда направлялся и сам - к трактиру Шкварни, - или ты хотел просить о чём-то князя?
   - Мне говорили, что князь ваш живет свободно, ходит куда захочет...
   - Он и ходит. С поручиком.
   - Что в гости ездит и охотится...
   - Тоже с поручиком. Или с гвардейцем.
   - Но мне говорили... Выходит, меня обманули, - юноша в отчаянии закатил глаза, и Мора покрепче придержал его - не дай бог повалится в обморок, - но граф так просил меня, а когда он просит, отказать невозможно...
   - Где живёт твой граф, в столице? - взвился Мора. Слово 'граф' подействовало на него опьяняюще.
   - В Соликамске...
   'Третий - в Соликамске' - и пауза, глубокая, как могила, перед словом 'третий'.
   Мора как на крыльях внёс жертву в заведение Шкварни, не разжимая когтей, потребовал освободить для них укромный угол, вдвинул, как вещь, в этот угол своего спутника, уселся рядом и выпалил:
   - Рассказывай. Иначе живым не уйдёшь. Кто ты, что тебе нужно от князя?
   - Я Юлиус Шмит, - признался юноша.
   - Прекрасно! Просто блестяще! И что Юле Шмиту нужно от его бывшей светлости? Милостей? Или места?
   - Ничего... Наш граф, когда узнал, куда я еду, просил передать одну записку. Он даже позволил прочитать, чтобы я знал, что это не заговор.
   - И ты читал?
   - Обязательно! Я всё равно был против, но вы не знаете нашего графа! Если он просит, ну никак невозможно отказать...
   - У тебя, значит, граф, а у меня князь, недурной бестиарий... И что же в записке?
   - Толком не помню, что-то о прощении. О том, что каждый наказан по-своему, и, вроде как, про мир на краю могилы.
   - Отдавай записку и можешь быть свободен. Я сам передам её, я кое-что должен князю, вот и сочтёмся. И расскажи, что у тебя там за граф - имя-то было у него?
   - Он не граф более, все мы просто зовём его так.
   - Так и князь наш не князь.
   - Граф Лёвольд, тоже ссыльный, но ему сидится похуже, чем вашему. Ему и вовсе нельзя гулять, только в церковь и обратно, под надзором поручика. Моя сестра замужем за тем поручиком. Если бы не она, меня и граф бы не уговорил.
   - Амур у ней с графом? - попробовал угадать Мора.
   - Что вы, граф старый! - Юля Шмит впервые улыбнулся. - Он милейший человек, очень вежливый и любезный, но Полинька ему во внучки годится. У него и борода седая...
   - И плешь, наверное, - предположил Мора.
   - Нет, плеши нет, - улыбаясь, отвечал горе-посланник, - у графа длинные чёрные волосы. И дивные глаза.
   - У нашего князя тоже дивные глаза - разок посмотрит - и можно уносить, - усмехнулся Мора, - давай записку и беги. Куда бежишь-то?
   - На переправу. Я в Москву еду. А вы точно не шпион?
   - Много ты видал шпионов с рваными ноздрями? Давай, на переправу опоздаешь.
   Юноша вытянул из котомки потрёпанное письмо, тщательно запечатанное. Мора глянул на печать - и верно, графский герб - и убрал письмо за пазуху.
   - Беги, несчастный, - Мора отвесил посланнику прощального шлепка, и юный Шмит с ускорением унёсся на переправу.
  Мора же разыскал Шкварню, передал ему денег для арестантов и устное послание для Матрёны - мол, жив, на свободе, да только приехать пока не могу - занятное дело наклёвывается.
  
   Мора не был романтиком. И сладостные слова - 'политика', 'интрига' - не пленяли его вовсе. И благодарности к старому князю он особенной не испытывал - Мора прекрасно понимал, что свободой обязан случайному капризу скучающего бездельника. И на заработок хороший на псарне надеяться было нечего. Но что-то брезжило любопытное во всей этой истории - внезапные совпадения в биографиях вчерашнего каторжника и поблекшей придворной звезды, страсть поручика к чёрной пасторше, нелепый Юля Шмит с письмом от графа соликамского... Всё это было - интересно. Сейчас, в паузе между острогом и возвращением в Москву, к Матрёне, и новым гуттаперчевым носом - всё это было забавно. Для Моры не было лучшего развлечения, чем 'наиграться всласть ветром всех богов', играть в людей, как в шахматы, и ссыльный немецкий князь, кажется, был такой же игрок - но сейчас, в перерыве между партиями, лишь лениво переставляющий фигуры.
  
   Осенняя ночь упала на землю. Мора неслышно вышел из своей каморки, без труда миновав храпящего Готлиба, и задворками пробрался к дому князя - невидимый в темноте. Больная спина без поддержки трости давала о себе знать, но Мора двигался легко и плавно, почти как прежде - сливаясь с тенями и текуче огибая свет. Пройдя бесшумно княжеский сад, Мора встал напротив дома. Три окна светились, и одно из них было то самое - окно той комнаты, где князь говорил с ним давеча.
  Мора ящерицей скользнул по цоколю, заглянул в окно - да, он угадал. Старый князь, в серебристом халате и войлочных туфлях, что-то писал на странном своём пюпитре. Зачёркивал, рвал бумагу, принимался снова. Отступал прочь, перебирая в руке драгоценные четки с бусинами причудливой формы, и каждая бусина в тех чётках стоила как дом на берегу Волги.
   'Если он заорёт, я снова окажусь в остроге' - подумал Мора, но интуиция отчётливо сказала ему, что князь не заорёт.
  Мора чуть поскрёбся по стеклу - князь повернулся к нему, как во сне. Ни страха, ни гнева не было в глазах его, он и Моры-то не видел, весь в своих мыслях. Мора толкнул раму, сел на подоконник, прижал палец у губам:
   - Т-с-с...
   - Чего тебе? - спросил старик сердито, но тихо. - Ты всё-таки вор?
   - Сегодня я ваш почтовый голубь. Один господин из Соликамска привёз для вас записку, - Мора через всю комнату бросил князю письмо.
  Тот поймал - вот молодец! - вгляделся пристально в печать - цела ли? И чья она?
   - Кто привез это? - старик стремительно шагнул к окну, почти коснувшись Моры.
   - Маленький пастор, он уже на пути в Москву. Он шёл прямо в руки к вашей охране, и я решил, что лучше передам письмо сам.
   - Спасибо, - глухо проговорил князь, - печать цела, выходит, ты письма не читал?
   - А на что мне? Я лишь почтовый голубь.
   Князь отошёл к пюпитру, сломал печать. Пробежал записку глазами - один раз, другой, третий - словно вбирая её в себя, букву за буквой, затем поднёс листок к танцующему пламени свечи. Бумага почернела и осыпалась прахом.
  Князь стоял неподвижно, глядя на бесценные свои чётки, и угол рта его подёргивался - то ли судорога, то ли такая злая улыбка.
   - Если пожелаете, я могу передать ему ответ, - вкрадчивым шепотом подсказал Мора.
   Князь вздрогнул, поднял на него безумные глаза:
   - Какой ответ, куда? За две тысячи верст? В ссылку, минуя охрану?
   - А что нет-то? Время только понадобится, - легко сказал Мора. - Я должник ваш, передам, что прикажете. Я же не просто воришка, ваша светлость.
   - Не стоит, - отмахнулся князь, - посланник ничего тебе не рассказывал?
   - Так, пару слов. Ссыльный под строгой охраной, гулять ему вовсе нельзя, только в церковь под конвоем. Но супруга надзорного поручика, кажется, предана ему безоглядно, - князь весь превратился в слух, а у Моры-то новости кончились, и он прибавил, кажется, и вовсе ненужное. - Ещё посланец рассказывал, что у графа дивные глаза, длинные черные волосы и седая борода - и он очарователен, как сам дьявол. Вот такой портрет...
   - У него - борода! - князь собрался было гулко расхохотаться, но сдержался и лишь хихикнул. - Впрочем, он - заслужил. Ступай, цыган, и спасибо тебе за письмо, - князь пошарил в кармане серебристого халата, извлёк золотой червонец и бросил Море - тот поймал. - Ответа не будет.
   Мора угрём скользнул в окно, бережно прикрыл за собой рамы, и прежним путём - по цоколю, через осенний сад, тёмными спящими дворами - вернулся к себе, в душную каморку с храпуном Готлибом.
  
   Неделю спустя Мора получил ответ от Матрёны - 'делай как знаешь, я в тебя верю'.
  А Мора давно уже делал - как знал. Наивный поручик захаживал к нему по вечерам, выспрашивал, когда же проявится результат роковой присушки. Мора в платок с монограммой пару раз высморкался и выбросил в нужник, и зажил по принципу - 'или осёл помрёт, или шах, или я'. Поручику же посоветовал на месяц оставить в покое предмет своей страсти, чтобы не мешать действию колдовства. Готлиб любопытствовал, зачем поручик является по вечерам, и подозревал, греховодник, что изящный кавалер имеет виды на самого Мору. Мора смеясь отвечал, что поручик дурак, верит в цыганскую магию и хочет, чтобы ему наколдовали удачу.
   Постигла Мору не чаянная уже радость - спина-чертовка перестала болеть. Трость отставлена была в углу, более не нужная, и молодой цыган, наконец-то распрямившись, вихрем носился между каморкой своею, псарней и трактиром Шкварни.
  
   Ударил первый морозец, грязь подмерзла, лужи подёрнулись тонкой корочкой льда. Во дворе перед конюшней старый князь тренировал Люцифера-второго.
  В окнах краснели испитые рожи молодых князей - наследнички то ли боялись, то ли надеялись - не грохнется ли папаша на землю из рискованной песады. Но папаша держался в седле, как влитой, словно позировал для конной статуи.
  Мора вышел из псарни с легавой на поводу и невольно залюбовался. Конь стоял на задних ногах - свечкой, и князь удерживал в повиновении эту величественную и немного жуткую фигуру. Наконец передние копыта Люцифера коснулись земли, напряжение схлынуло и красные рожи наследников убрались из окон. Мора собрался было уводить пса, но князь окликнул его из седла:
   - Куда ты ведешь Выбегая?
   - Запаршивел, ваша светлость. Увожу его, чтобы всю свору не перепортил.
   - И что будешь с ним делать?
   - Запру отдельно, пока не вылечится.
   Князь спешился и передал поводья конюху.
   - Булгаков, подойдите! - позвал старик, и поручик с обычным своим недоуменным лицом сбежал к нему с крыльца. - Подайте мне свой пистолет, чтобы за ружьём не бегать. Да не бойтесь вы, Булгаков, я же не в вас собираюсь...
   Князь взял из рук поручика пистолет и, почти не целясь, выстрелил в пса. Короткий визг, шорох в грязном снегу... Бедняга Выбегай и не понял, что с ним случилось.
   - Закопай подальше от псарни, - бросил старик Море. Вернул поручику пистолет и последовал за конюхом, уводящим в стойло Люцифера-второго.
  
   Когда Мора уже утрамбовал и заравнивал яму за сараями, к нему подкрался тихонечко младший конюх:
   - За что он Выбегая-то, старый чёрт?
   - Да он, в общем-то, прав, - отвечал Мора, - паршивая собака всю свору могла перепортить. Ты-то зачем пришёл?
   - Хозяин велел кликнуть тебя. Он возле Люцифера, ты иди, а я заровняю.
  
   Мора направился на конюшню.
  Старик обретался рядом со своим вороным сокровищем, конюхи возились где-то в дальних стойлах, не видно их было и не слышно.
   - Подойди, - приказал князь, - ближе, не бойся.
   Мора приблизился. Старый князь смотрел на него сверху вниз, нервно играя стеком:
   - Помнишь, что ты предлагал мне, голубь почтовый? Это возможно ещё?
   - Передать письмо? - вспомнил Мора. - Да, ваша светлость. Только лёд должен встать, пока что грязи много на дорогах и переправы нет.
   - Я больше не светлость, - с каким-то отчаянием произнёс князь, - но чёрт с ним. Ты сам поедешь?
   - Сам не справлюсь, спина батогами бита. Но человек надёжный поедет.
   - А не примется он потом болтать, надёжный твой?
   Мора криво улыбнулся и потянул из рукава шелковый шнурок:
   - Не только вы, ваша светлость, убиваете паршивых собак. Болтуны у нас не заживаются - вот, гляньте, галстук какой для болтунов-то...
   - Да я уж поверил, что ты настоящий принц воров, - усмехнулся князь. - Ты, верно, и денег не возьмёшь с меня? Все платишь за свою свободу?
   - Не возьму, ваша светлость. Разве что расходы накладные... - Мора справедливо прикинул, что накладные расходы - понятие поистине всеобъемлющее.
   - Так не годится, - старик нахмурил тёмные, словно углём прочерченные брови. - Из ничего и выйдет ничего. Расходы твои будут возмещены, а если передашь письмо и привезешь ответ...
  В руках князя появились чудесные четки, и Мора увидел их вблизи - и бриллиантовые бусины были, и рубиновые, и украшенные изумрудами. Но удивительнее всего были бусины мутно-розового камня в золотой оправе. Однажды Мора видел уже такой камень.
   Князь взялся за рубиновую бусину, покрутил ее в пальцах:
   - На один такой шарик можно купить двух моих Люциферов, - Люцифер недовольно пряданул ушами, - или дом в Москве.
   - А розовый шарик подарит разве что царствие божие какому-нибудь несчастному, - не удержался Мора.
  Князь в который раз взглянул на него с любопытством:
   - И верно, ты не просто воришка! Но это очень старая игрушка, наверняка всё выдохлось.
   - Я знавал господина, носившего перстень с таким камнем. Поверьте, ваша светлость, ничего там не выдохлось. Прежде вещи делали - не чета нынешним. А ведь человек, сочинявший начинку для этих камней, умер лет двадцать назад, - князь любопытно округлил глаза, и Мора продолжил с удовольствием. - Был в Петербурге один кавалер, знавший секрет аква тофана и противоядия Митридата, но, говорят, от плахи противоядие его не спасло.
   - Этот дурак сидит сейчас в Соликамске и пишет ко мне слёзные записки, - сердито пробормотал князь и криво усмехнулся, - старый болван...
   - Друг вашей светлости был, говорят, гений, такие затейливые яды составлял...
   - Может, Рейнгольд и гений, кто его знает. Но он мне не друг. В любом случае, розовую бусину я обещать тебе не буду. Привезёшь ответ - получишь любую другую.
   - Я дам вам знать, когда всё будет готово, - пообещал Мора и поклонился. Люцифер переступил ногами и заржал.
   - Ты кланяешься как лакей, - брюзгливо произнёс князь, - поучись хоть у Булгакова, когда он прыгает перед своей чёрной Венерой. Впрочем, ты-то не кавалер и вряд ли за него сойдёшь.
   - Вы добрый человек, ваша светлость, - ехидно сказал Мора, и князь отвечал благодушно:
   - Больше никому об этом не говори. И ступай уже, а то конюхи решат, что я и тебя пристрелил, как Выбегая.
  
   Через Шкварню Мора на словах передал для Матрёны очередное послание с просьбой прислать надёжного гончего, оставил пожертвование для приятелей-арестантов и с лёгким сердцем направился из трактира к себе в каморку, под крылышко к Готлибу.
   Возле дома Мору ожидала чёрная Венера - пасторша, объект неразделенной страсти поручика Булгакова. Мора поздоровался и хотел было пройти мимо, но пасторша - и бог ведь знает, как её зовут! - ухватила его за рукав:
   - Постой, цыган!
   - Что вам угодно, прекрасная госпожа?
   - Я слыхала, поручик велел тебе ворожить на меня?
   Мора рассмеялся:
   - Может, и велел, да только я не ворожил. Деньги с поручика взял, грешен, и на том всё. Не все цыгане колдуют, но деньги у дураков все берут. Я даже не знаю, как вас звать, госпожа - как же мне ворожить на вас?
   - Звать меня Софьей, - представилась чёрная пасторша, - а ты Мора, верно?
   - Верно, красавица. Ступайте себе спокойно, к мужу, к деткам - я хоть и цыган, но колдун никудышный. И умел бы что-то такое - не стал бы губить вашу жизнь ради такой ничтожной персоны, как наш поручик.
   - Спасибо, Мора, - красавица судорожно сжала руки под шалью, - спасибо тебе...
   - Да за что, я же ничего не сделал?
   - Вот за это и спасибо.
  
   Выпал снег, и лёд встал на реке. Прибыл из Москвы гончий - молодой неразговорчивый парень. Мора принял от старого князя письмо, запечатанное герцогским орлом, и с тем письмом гончий отбыл в Соликамск на своей приземистой мохнатой лошадке.
  Мора переживал - не сожрут ли посланника волки, не убьют ли разбойники, но гончий, видать, был разбойник самый пущий - и сам вернулся, и ответ привёз.
   - Что граф? Обрадовался? - выспрашивал у посланца Мора - очень его интересовал загадочный соликамский граф, знаток аква тофаны и противоядия Митридата.
   - Обрадовался... - отвечал гонец, с ухмылкой пересчитывая княжеские червонцы - свой гонорар. - Как увидел печать на письме, упал.
   - Помер? - ужаснулся Мора.
   - Не, в омморок. Он вроде тебя, немочь бледная, вот и не вынес.
   - И каков он, тот граф?
   - Да никаков. Старый, носатый, глаза как у хворой собаки. Манерный, что твоя поповна. А князь-немец пишет ему - заговор умыслил, не иначе?
   - Не твоё дело, - сурово ответствовал Мора, - попробуй, начни болтать - за мной не заржавеет.
   - Да я что, я ничего... - поспешно отмахнулся гончий, - я уж и забыл обо всём, Виконт.
   - Я более не Виконт, - отвечал Мора, и невольно припомнил старого князя, его горькое 'Я больше не светлость', - расскажи мне, как охраняют ссыльного, а то вдруг придётся и мне туда ехать.
   - Да кому он нужен, моль столетняя? Я спокойно зашёл, меня девчонка привела. Девчонка - жена тамошнего поручика, но с графом у неё то ли амур, то ли платит он ей. Если сам поедешь - разыщи эту Полиньку, и считай, дело сделано - она и письмо передаст, и ответ принесёт. Солдаты на крыльце стоят, конечно, но сам понимаешь, чему они мешают?
   Мора спрятал за пазуху запечатанное письмо и извлёк клочок бумаги:
   - Не в службу а в дружбу, передай Матрёне эту цидулку.
   - Когда это Матрёна стала грамотной?
   - Это рисунок.
   На лице гонца отразилась гамма чувств, и Мора разрешил:
   - Можешь посмотреть. Всё равно же не утерпишь.
   Гонец развернул листок, посмотрел, перевернул вверх ногами:
   - Это что? Нос?
   - Он самый. Нет здесь мастера, чтобы такой сделать. Один доктор на весь город, да и тот только князю нашему кровь отворяет.
   - Чудной ты парень, Мора... Все ходят без носа, а тебе подавай.
   Мора пожал плечами. Не только грядущий нос занимал его мысли - аква тофана и противоядие Митридата лишили покоя молодого проходимца. Ведь если граф жив, а не окончил грешную жизнь на плахе - наверняка есть способ выведать секрет и одного, и другого зелья. А подобные знания неизмеримо повысят ценность своего обладателя на рынке преступного мира. 'Прожектёр ты, Мора, - укорял сам себя цыган. - Как ты узнаешь секрет? Так тебе его и сказали - за какие шиши? Да и риски каковы, ведь политика, интрига, чёрт бы их драл'.
  
  Семь лет назад ледяная кенигсбергская речка Преголя принесла щёгольскую парижскую шляпу - в лапы к стражникам, а хозяина шляпы, шулера Гийомку - к подгнившей пристани, что перед русским бардаком. Девчонки как раз полоскали в реке панталоны, и тут, из-под полотнищ кружевных - голова. Мадам Матрёне приглянулся беглец, пусть и тощий, грязный и мокрый, но, хоть и на специфической своей службе - всё равно прежде не видала Матрёна таких красивых. Польстилась, спрятала от стражи в дальних комнатах, а потом и познакомились, и разговорились - и понеслась...
  Прегольский утопленник оказался не только шулером, ещё и художником, векселя рисовал так, что не отличишь. Пел под мандолину, нежно перебирая струны - и дамы, даже самые строгие, самые порядочные, прежде насмерть мужьям верные, падали мешками к его ногам, и сами собою в штабеля укладывались. 'Золото моё' - звала Гийомку Матрёна, и правда, он больше золота приносил, чем все девки в её борделе.
  Как время пришло в Москву переезжать, по делам - Матрёна и золото своё прихватила с собой, не смогла оставить. А Москва - она Москва, совсем другой коленкор, и другие ставки.
  Он играл, и выигрывал, и глядел во все глаза - на московских господ и дам. Любовался, учился. Однажды взял в фараон диковинный перстень, с массивным розовым, будто бы мутным камнем.
  - Знатный перстень, самого господина Тофана, - похвалила тогда Матрёна.
  - Кого? - не понял Гийомка, счастливый игрок.
  - Да был один кавалер, в Петербурге. Днём царевнам ручки целовал и менуэты вытанцовывал, а ночью - яды составлял, от одних его ядов сразу умирали, от других через месяц. И противоядие сочинил - митридат - от всех ядов сразу. Только казнили его, давно, золото моё...
  - За яды?
  - Нет, не за яды. Не пожелал к царице нынешней идти в полюбовники, побрезговал, после всех её холопьев-то.
  В Москве царицу Лисавет народ презирал, особенно - тати, ухари, лихие люди, те, кто преступное зазеркалье. У лихих людей иерархия - священное дело, и царице никак не смогли простить - её простецких любовников, что из блинопёков, из гвардейцев, из певчих. Как же так, ведь подобное - оно должно быть - к подобному. В масть.
  Был жених, король Луи
  Но он оказался слишком хорош
  А гвардеец Шубин -
  Он то, что нужно...
  - пел Гийомка по-французски, под мандолину, и салон внимал ему, смеясь. Но Москва - то совсем иной коленкор, не Кенигсберг, не Дерпт. Непременно отыщется доносчик... Забавная французская песенка, в Кенигсберге не стоившая ничего, здесь, в Москве, обошлась Гийомке расточительно дорого - рваные ноздри, батоги, ссылка.
  Политика, интрига, чёрт бы их драл.
  
   В чёрном небе мерцали звезды, снег воздушными шапками лежал на крышах. На заборе орала бессонная ворона. Из псарни раздавался дружный лай - собак растревожили шаги запоздалого ночного прохожего.
  Дверь конюшни была приоткрыта - из щели валил пар, и на снегу лежала полоска света. Слышались смех, голоса и нестройный звук музыкального инструмента - слуги праздновали окончание рабочей недели.
   Князь тихо вошёл в конюшню и встал на пороге. Если ваш дом - кубло змей, и каждый вечер наготове скандал, истерика или даже драка, имеет смысл проводить вечера в гостях, а за неимением приглашений - хоть на конюшне с Люцифером.
   Слуги так увлеклись, что пропустили явление хозяина. Псари и конюхи собрались полукругом и слушали Мору, бренчавшего на расстроенной мандолине с некуртуазным энтузиазмом. Кое-кто отбивал такт по деревянной перегородке, а Готлиб даже пытался подпевать. Мора пел по-русски, но Готлибу и это не мешало. Странная то была песня.
   От большого ума лишь сума да тюрьма
   От лихой головы лишь канавы и рвы
   От красивой души только струпья и вши
   От вселенской любви только морды в крови
   В простыне на ветру по росе поутру
   От бесплодных идей до бесплотных гостей
   От накрытых столов до пробитых голов
   От закрытых дверей до зарытых зверей...
   Мора поднял голову, увидал князя и тут же перестал петь.
   - Продолжай, цыган, что же ты замолчал? - ободряюще произнес старик. - Твоя ария не лишена смысла.
   Но Мора не решился продолжать, и слуги потихоньку засобирались по домам. Готлиб взял мандолину, отыскал свою шапку и обернулся к Море:
   - Идём?
   - Ступай, я догоню, - отвечал Мора.
   Князь опять остался один на один со своим Люцифером-вторым, и Мора змейкой просочился в денник:
   - Зима, ваша светлость. Мороз. Больше не выйдет у меня в окошко забраться.
   - Прибыл твой посыльный? - с деланным безразличием спросил князь, но пальцы его, перебиравшие конскую гриву, мелко затряслись.
   - Прибыл, ваша светлость, - Мора вытащил из-за пазухи письмо и отдал с полупоклоном. Князь сломал печать, пробежал письмо глазами и спрятал за манжет:
   - Идиот...
   Мора поднял брови.
   - Не ты - Рене. Корреспондент мой несуразный. Несчастный, ни на что не способный, беспомощный идиот... Всё бы отдал, лишь бы увидеть его с бородой.
   Мора кашлянул - напомнил о себе. Князь расцепил четки:
   - Ну же, выбирай!
   - Я хотел бы розовую.
   - Она же ничего не стоит! И я не возьму грех на душу - бери любую другую.
   Мора указал на зелёную бусину, тут же её получил - и на всякий случай спрятал за щеку.
   - Вот видишь, - поучительно произнёс старый князь, - а ты хотел взять розовую. Назавтра тебя бы отпевали.
   - Вовсе нет, - осмелился возразить Мора, - я знаю подобные камни, там так все притёрто, что хоть в рот клади, хоть в воду - ничего не упустят.
   Князь задумчиво перекатывал чётки в пальцах:
   - Ты, наверное, уже понял, чей это был подарок?
   - У вашего друга Рене прекрасный вкус и светлая голова, - искренне похвалил Мора - соликамский граф заочно был ему симпатичен.
   - Не успел пропеть петух, как этот друг трижды отрёкся, что знать меня не знает. И исшед вон, плакася горько - так, кажется, сказано в Писании. Эпибалон эклаен...
   - Не верю в бога, - пожал плечами Мора.
   - И нечем тут гордиться, дурачок. В моём смертном приговоре самое первое обвинение было - что в церковь не ходил. Ну, и единственное правдивое. Ступай, цыган, спасибо тебе за службу.
   - Всегда к услугам вашей светлости, - Мора поклонился и выскользнул из конюшни.
  Князь же вытащил письмо из-за манжета, прочёл еще раз, нервно смял листок и произнёс горестно:
   - Эпибалон эклаен...
   Последний дежурный конюх, оставшийся в конюшне, подумал, что хозяин призывает дьявола.
  
   К Готлибу в гости пришла дама. Не девка с губами, крашеными свёклой, именно дама - в шляпе, в немецком платье, в очках, и с книжкой. Море до смерти хотелось узнать, что они двое собираются делать с этой книжкой, но остаться в каморке было никак нельзя.
   Накинув тулуп и шапку, Мора выбрался на улицу - шёл мокрый снег. Тулуп под снегом мгновенно отяжелел и повис. Мора собрался было к Шкварне, но представил, как поплетётся в мокром тулупе туда, потом в мокром и уже холодном тулупе - обратно. К тому же прекрасная трактирщица настолько впечатлилась щепетильностью Моры в вопросах пола, что закрутила с ним жаркий тайный роман, и явилась закономерная проблема - не раскрыть ненароком амурный секрет господину Шкварне. Потому что получить дрыном поперек хребта Мора пока не был готов.
   Поблуждав по задворкам, Мора зашёл в немецкую кирху. Пересидеть визит дамы можно было и тут. Мора уселся на лавку, задумался: 'Цыган-лютеранин... вот была бы игра природы...'
   - Здравствуйте, Мора, - послышался тихий голос.
  Совсем рядом на лавке сидела чёрная пасторша, прекрасная и печальная, но Мора в мыслях своих о монструозном цыгане-лютеранине её не заметил.
   - Здравствуйте, госпожа Софья, - поздоровался Мора.
   - Я и не знала, что вы тоже верующий.
   Мора решил не разочаровывать её и подтвердил - да, верующий, тем более, что утонувший в Кенигсберге Гийомка был что-то вроде католика.
  Пасторша сняла лопнувшую перчатку - ладошка у нее была чудная, нежно-розовая. На безымянном пальце поблёскивало колечко.
   - Не досаждает вам больше наш поручик? - спросил Мора, чтоб поддержать беседу и потихоньку увести разговор от религии.
   - Куда там... Ещё хуже лезет. Беда мне с этими поручиками - сначала Дурново сватался, предшественник этого, нынешнего, потом Дурново отослали - проклятый Булгаков явился, чеснок липучий, - пасторша с отчаянием глянула на Мору, и тот вдруг увидел, что лет ей много - к сорока, и морщинки у глаз, а сами глаза зелёные.
   - Так скажите мужу, он отвадит поручика, - предложил Мора.
   - Знаешь, кто мой муж? Пастор, - тихо, обречённо отвечала чёрная Венера, - что он может? Я сама его оберегаю. Я и в ссылку за ним поехала, он - за герцогом, а я - за ним. Я же горничной была при старой герцогине.
   - При ком?
   - При жене хозяина. Мне шестнадцать было, девчонка совсем, могла остаться в столице, какой-нибудь барыне пятки чесать, арапки в Петербурге нарасхват. Мне ведь герцогиня вольную выписала... Нет, понесло дуру в Сибирь, пастор мой не смог герцога оставить, а я - его. Писать он меня учил, считать, звёзды показывал... - в зелёных глазах пасторши стояли драгоценные слезы.
   - Не плачьте, Софьюшка, - Море сделалось жаль её, - я сделаю поручику отворот, и он отстанет.
   - Вы же не умеете, - жалко улыбнулась пасторша.
   - Тут колдовства и не нужно, достаточно смекалки, - Мора ободряюще подмигнул, - увидите, поручик про вас и думать забудет. А герцог - это наш князь?
   - Он герцог. Здесь провинция, люди не знают таких титулов. Впрочем, он теперь никто, - красавица вздохнула, - а герцогиня давно сошла с ума, с тех пор, как герцога арестовали и она бежала за солдатами - босиком по снегу. С тех пор она всё прядёт, как паучиха, и молится.
   - Так вы из столицы - в Сибирь, а потом - к нам, сюда? Тяжко было, наверное?
   - А вы как думаете? Холод, ветер, грязь, дорога. Приставака Дурново, безумная герцогиня, три герцога - один злюка и два пьяницы, и дурак врач, и болван пастор, который в упор меня не видел! - пасторша сжала розовый кулачок, и колечко заиграло.
   - И вы служили герцогине ещё в столице?
   - Недолго, - чуть удивлённо отвечала пасторша.
   - А не захаживал ли к вашим хозяевам граф Лёвольд?
   - Ну, бывал и такой. Щёголь придворный. А на что он вам?
   - Дело в том, Софьюшка, что он мой папаша, - с внезапным вдохновением выпалил Мора, - он, конечно, не признавал меня, и в судьбе моей почти не участвовал. Но так хотелось бы сироте услышать хоть что-нибудь о покойном родителе!
   - Он помер? - огорчилась Софья. - Вот жалость... Я почти ничего не знаю - я же служила герцогине, в её покоях. Ну что вам сказать? Родитель ваш очень дружен был с герцогом, даже думали, что он приставлен за ним шпионить. Он был ну такой весь из себя любезный кавалер, такой... Как игрушка. Знаете, есть фарфоровые куколки, которых ставят на камин? Ваш отец был самый красивый мужчина из всех, кого я когда-нибудь видела. Но будь у вас нос, вы были бы вылитый папаша. У вас его глаза и такие же брови, и он так же, как вы, рисовал на лице белилами эдакую непроницаемую маску - словно прятал за нею что-то.
   - Я прячу клейма, - признался Мора, - и надеялся прежде, что это не очень заметно.
   - Что вы, почти не заметно. Подберите пудру потемнее, и никто не догадается. Просто у меня острый глаз. Надо же, вы байстрюк Лёвольда...
   - Не выдавайте мою тайну, - взмолился Мора, во глубине души надеясь, что пасторша немедленно всем разболтает, - и я навеки отважу от вас поручика.
   - О, я буду молчать! - пасторша сжала кулачки. - Только избавьте меня от Булгакова! Я сперва не верила, но если Лёвольд ваш отец, вы справитесь!
   - Т-с-с, это тайна, - напомнил Мора, - а что, граф был так умён?
   - Не умён, но гений интриги. Все его друзья между собою были врагами.
   - А говорили, что не помните ничего. Спасибо вам, Софьюшка, за доброе слово - про папашу, - Мора не удержался, поцеловал розовую ладошку. Интересно, та дама еще у Готлиба или можно возвращаться? И пригодилась ли им книга?
  
   На другой день Мора взял на поводок легавого Балалая и, как только изящный поручик лениво сошёл с крыльца - направился наперерез с дельным видом.
   - Ага, мошенник! - обрадовался поручик. В последнее время Мора старательно его избегал.
   - Добрый день, господин капитан-поручик, - поздоровался Мора, - а мы вот скотинке глистов гоняли.
   - Твой приворот - говно, - голос поручика зазвенел, - сколько недель прошло? И ничего!
   - Вы меня не слушаетесь, вы нарушаете главное правило хорошего приворота, - пожурил Мора, - вот вы к предмету подходили?
   - Подходил...
   - Руками трогали?
   - Трогал, - поручик увял, - что, всё пропало?
   - Отнюдь, - Мора ослабил поводок Балалая, и пёс с упоением обнюхал поручику панталоны. - Асцендент во Льве, луна в восьмом доме. Ещё можно поворотить судьбу, но это будет стоить...
   - Сколько, кровопийца? - простонал поручик, отстраняя Балалая.
   - Гривня. И то себе в убыток. Есть у меня зелье одно, для младшего князя, специально смешал, чтобы вечером отдать. Делает мужчину неотразимым в своей привлекательности.
   - Ему-то зачем?
   - Его светлость к госпоже Дурыкиной благоволит, но безуспешно.
   - А-а, - протянул разочарованно поручик, - я о нём лучше думал. Уступишь зелье?
   - Молодой барин побьёт меня палкой...
   - Не боись. Я сяду с ним в карты играть, он и про тебя, и про всё на свете забудет. Уступи, а? Вдвое дам.
   Мора поломался ещё для виду, и вытащил наконец из-за пазухи зелёный пузырёк, заткнутый тряпицей. Поручик выхватил пузырёк, отсчитал две монетки и бегом бросился в дом. Мора с Балалаем на поводке неспешно продефилировал к псарне. Готлиб торчал в дверях, наблюдал:
   - Что ты дал ему, повесе?
   - Аква тофану, - отвечал было Мора, но Готлиб его не понял, и Мора признался, - у конюхов взял пургатив конский и опия туда добавил от души. Может, хоть так дурь из него выйдет.
  
   Конец февраля выдался тёплым - словно уже весна. С крыш свисали сосули, солнышко пригревало, вытапливая проплешины в ноздреватом снегу.
  Старый князь каждый день охотился - носился по лесам в компании полицмейстера, и что ни день - помещики предъявляли счета за потраву. Старый дьявол издевательски хохотал (что можно потравить в феврале?), притворялся, что не знает по-русски, и всех отсылал к поручику.
   По закону поручик, как представитель государыни, обязан был оплачивать всё, что его подопечный сломал или испортил. Сам поручик на охоты не ездил, ходил бочком и покряхтывал - видать, приболел.
   Мора поручика обходил за три версты, понимая, что из-за жалости к пасторше нажил себе зловредного врага. Впрочем, каникулы заканчивались, пришло время собираться в Москву. Гонорар за услуги почтового голубя спрятан был в надёжном месте, новых писем князь, всецело поглощённый охотой, отправлять не собирался - значит, пора Море и честь знать. Откроется переправа, ляжет понтонный мост, примчится гонец со столь желанным носом - и можно отправляться в дорогу. А можно отправляться и без носа, если не терпится.
   Одно лишь не давало Море покоя. Аква тофана и противоядие Митридата. Дерзкая мечта владела молодым проходимцем. Море скоро тридцать, он прожил жизнь, так и не достигнув ничего значительного. Зато лишился ноздрей и на пару лет - свободы. А вот если бы ему принадлежал секрет, который много лет уже считают утерянным? Что там гордая атаманша Матрёна - и в Кенигсберге, и в самой Вене раскрылось бы перед Морой множество дверей. Мир лёг бы к его ногам, как покорённый зверь... Но как узнать секрет? Что такое сказать загадочному Лёвольду, блиставшему некогда на царских паркетах, чтоб бывший гений интриги доверился клеймёному арестанту?
  Мора пока не знал. Но и мечта не отпускала.
  
   Мора возвращался с рынка с корзинкой, полной яиц - 'я пошла на рынок и купила дюжину их' - как говаривала одна стеснительная поповна. Навстречу ему попалась пасторша - она шла медленно, словно надеялась встретить кого-то по пути.
   - Доброго дня, матушка Софья, - поздоровался Мора.
   - Здравствуйте, Мора, - просияла чёрная Венера с глазами зелёными, как у ведьмы, - а я ведь вас ищу!
   - Что, отстал поручик? - спросил Мора, впрочем, заранее зная ответ. Но он надеялся на подробности.
   - Ах да, отстал! После такого позора, - и Мора впервые увидел, как арапы краснеют. - После такого фиаско он никогда, никогда не решится более взглянуть мне в глаза! Спасибо вам, Мора!
   - Что, обделался? - не удержался Мора. - Ох, простите, матушка.
   - К сожалению, не успел. Но почти. Он явился к нам с этой своей французской книжкой, и еле успел выбежать на двор. Вся книжка отправилась в жертву Клоацине. Но ведь я искала вас не за этим.
   - Что же за известие может быть ещё лучше?
   - Мора, ваш отец жив!
   - Откуда вы узнали?
   - О, это тайна исповеди, я не могу сказать. Я рассказала мужу, чей вы сын - уж простите, Мора... И муж мой проговорился, что ваш отец не умер, он в ссылке, где-то в Сибири. Нет, не совсем в Сибири, на полпути, в Соликамске.
   - Это князюшка наш пастору исповедался? - угадал Мора. - Никак его светлость виделся с папашей или письмо получил?
   - Нет, что вы, к сожалению, это только слухи. Кто-то проездом из Сибири что-то рассказал - мол, жив, здоров, сидит под арестом.
   - Это всё равно, что помер, - с деланным смирением отвечал Мора, радуясь, что старый князь не исповедался пастору как следует, от всей души, - где я и где Соликамск? Вряд ли мы увидимся.
   - Герцог так же говорил - мы старые, больные, и вряд ли с ним когда-нибудь встретимся. И всё бы я отдал за такую встречу.
   - Вы что, подслушивали?
   - Нет, что вы, - и Мора увидел, как арапы становятся пунцовыми, - я, кажется, сейчас выболтала тайну исповеди. Поистине, язык мой - враг мой. Муж мне это пересказывал - всё удивлялся, какое сердце нужно иметь, чтобы простить негодяя.
   - Муж ваш тоже, Софьюшка, не подарок - где тайна исповеди? Где не судите, да не судимы будете? - напомнил Мора. - В любом случае, папаша расплатился за свои прегрешения сполна, с князем они в расчёте.
   - Наверное, вы правы. И спасибо вам, Мора, за отворот.
   - Всегда рад служить, - Мора перехватил поудобнее корзинку с яйцами и направился восвояси.
  
   Возле дома Мору поджидал поручик Булгаков, давеча принесший томик французской поэзии в жертву Клоацине. Но с тех пор поручик окреп и готов был к серьёзному разговору - трость в его руке говорила именно об этом. Мора же как назло был без трости - проклятая спина перестала болеть.
   - Попался, негодяй! - с весёлой злостью воскликнул поручик. - Будешь знать, как людей травить!
   - Да что вы, благородие, да я ни сном ни духом! - зачастил Мора, отступая. Но смиренную маску ему удержать не удалось - взоржал конём.
  Поручик побагровел, поддёрнул рукава и с тростью наперевес кинулся на обидчика (не шпагу же обнажать, в самом деле, ради такого ничтожества).
  'Пропали яйца' - подумал Мора, впрочем, без особой тоски. Кадровый военный оказался бессилен в схватке с житаном, воспитанным кенигсбергской подворотней. Мора поднырнул под занесённую трость, ударил нападавшего по ногам и тут же обрушил поручику на мундир свою корзину со всем драгоценным содержимым.
   Ворота княжеского дома распахнулись, и на улицу выкатилась карета. Поручик вскочил на ноги, Мора же благоразумно пал в грязь и притворился если не мёртвым, то побитым.
   - Булгаков, мы к Оловяшниковым на блины. Ты как - с нами? - раздался томный голос, дверца приоткрылась, и показалась розовое личико князя Петера, старшего из наследников старого князя. Разглядев облитого яйцами поручика, томный Петер хохотнул и закатил глаза. Поручик в отчаянии замахнулся на лежащего Мору палкой.
   - За что ты хочешь его бить? - спросил молодой князь.
   - Мерзавец пытался отравить меня, - поручик опустил палку, так и не ударив Мору - из кареты высунулся сам старый князь, глянул, можно ли вылезти, чтобы не в грязь, и вылезать погнушался.
   - Зачем же ты ел из рук моего псаря? - ядовито поинтересовался князь, с удовлетворением окидывая взглядом осквернённый мундир поручика. - Он же цыганва, рваные ноздри, le criminel...
   - Я не ел. Он наврал, что смешал приворотное зелье...
   - Разве ты не знаешь, что цыганы не ворожат? - поднял подрисованные бровки князь Петер, - Это цыганки ворожат, а цыганы только воруют.
   - Вот что, поручик Булгаков, - в голосе старого князя зазвенел металл, - ты повторяешь все ошибки твоего предшественника Дурново. И узнай у своих приятелей, что бывает с теми, кто бьёт в моем доме моих слуг. Поверь, тебя ожидает сюрприз. Мне некогда рассказывать. Иди в дом, переоденься - а мы дождёмся тебя.
   Поручик устремился в дом, то ли рыча, то ли сдерживая злобные рыдания.
  Мора поднялся из лужи, подобрал опустевшую корзинку, поклонился господам и спросил невинно:
   - А что же бывает, ваша светлость, с теми, кто бьёт ваших слуг?
   Старый князь демонически сверкнул глазами на дерзкого слугу, но потом сделал загадочное лицо и резко провел рукой в перчатке по своему затянутому в атласный галстук горлу. И дверца кареты захлопнулась.
  
   Пришла весна, и лёд сошел, и лёг на воду столь желанный всеми понтонный мост. И в один из солнечных апрельских дней Мора, наконец, дождался своего счастья. Возле дома высматривал его холёный кавалер в немецком платье, в парике таком, что кровь из глаз, и с мушкой на подбородке.
   - Юшка! - не поверил своим глазам Мора.
   - Виконт! Ну ты урод! - кавалер признал Мору и радостно заключил в товарища в объятия. Юшка этот работал в том же амплуа, что и некогда Мора - подделать вексель, охмурить поповну, обыграть в карты недоросля, в будуаре дамы после страстного свидания увести часы или перстень с туалетного столика... Только Виконт был звезда, а Юшка так, похуже и пожиже.
   - Привёз? - первым делом спросил Мора.
   - А то! - Юшка вытащил из-за пазухи свёрток. - Вижу, тебе как раз не хватает.
   Мора усмехнулся:
   - Когда только носа не хватает, ещё ничего, хуже - когда ума.
   - Ума не привёз, - покаялся Юшка, - зато привёз к тебе Матрёну.
   На миг у Моры потемнело в глазах. Но миг этот был краток.
   - Где вы остановились, - спросил он, - у Шкварни?
   - Бери выше. Гостиница 'Святый Пётр'. Мы прибыли в своей карете, Матрёна - фрау Гольц, я секретарь её, Мануэль Гонтарь.
   - Как ты имя-то такое выдумал?
   - Утонул давеча в реке Мануэль Гонтарь, польский скорняк, а паспорт на берегу лежать остался. Так и стал я Мануэль Гонтарь, секретарь уважаемой фрау Гольц.
   - А фрау Гольц тоже в речке утонула?
   - Много ты пропустил, Виконт. Матрёна наша замуж сходила за банкира Гольца, теперь почтенная вдова.
   - Ты прав, я всё проспал, - с деланной печалью вздохнул Мора, - на тюремных нарах...
   - Так ты идёшь со мной? Или нос сперва примеришь?
   - Ты ступай, Юшка, я попозже вас навещу. Вы когда в Москву возвращаетесь?
   - Завтра с утреца. Что тут высиживать?
   - Так я сегодня буду у вас.
   - Не пустят тебя. 'Святый Пётр' приличная гостиница.
   - А я не знал! Не ссы, Юшка, с новым носом мне все двери открыты.
  
   Первым делом Мора направился на конюшню. Принц непременно должен явиться к даме на белом коне. И конь такой в конюшне был - толстый, белый, флегматичный Афоня, раз в год по обещанию на нём выезжали молодые князья.
   - Дай мне на вечер Афоньку, - взмолился Мора перед конюхом, - ко мне зазноба из Москвы пожаловала. Мне с такой рожей - только конём впечатление на неё произвести.
   После истории с пасторшей Мора сделался в некотором роде кумиром у князевых слуг - Софью они любили, а поручика презирали.
   - Хозяин сегодня у Затрапезновых, гуляют, потом в карты сядут играть... До вечера старый чёрт не явится. Бери, но с осторожностью, не вздумай по городу раскатывать - наш собирался с купцами в экипаже кататься по первому солнышку. Старый гриб тебя и не узнает, а вот Афоньку узнает, и будет нам с тобою обоим по шее.
  - А кто так коня назвал? - полюбопытствовал Мора.
  - Сам хозяин и назвал, - отвечал конюх.
  - А почему остальные - Люцифер, Буцефал, Вельзевул, Агасфер еще есть - а этот Афоня?
  - Потому что Ксенофонт. В честь первого апологета безтрензельной езды.
  - Какие слова ты знаешь - апологет.
  - Хозяин знает, я - цитирую.
   Получив коня, Мора принарядился - бедненько, но чистенько - надел новые ботфорты и приступил к примерке носа.
  В комнатке Моры давно выстроилась батарея притираний, белил и разноцветных пудр - как у барышни. Мора достал из тряпицы гуттаперчевый нос, снял с себя повязку - ноздри обрезаны были не до кости, но всё равно заметно. Когда-то Матрёна дорого заплатила профосу, чтобы тот отрезал Морины ноздри вот так, гуманно.
  После недолгой подгонки пилочкой и посадки на клей нос сел как влитой. Мора законопатил стыки с кожей - вышло не страшнее, чем у тех, кто болел оспой. После слоя белил, только называвшихся белилами и на деле имевших нежно-кофейный цвет, цвет природной цыганской кожи, Мора разными пудрами нарисовал поверх тона своё новое лицо. Уложил волосы в косу и сам себе понравился.
  Из зеркала смотрел на Мору изящный господин с глазами пугливой лани, с высокими, удивлённо-печальными арками бровей и с орлиным носом. В иссиня-чёрных волосах господина серебрилась волной седая прядь - память о батогах на этапе. Цыган улыбнулся себе в зеркале - сверкнули белые, хищные зубы.
  Мора взял шляпу и отправился навстречу своей судьбе - верхом на толстом, белом коне Ксенофонте.
  
   Никому и в голову не пришло не пустить потрёпанного, но всё ещё изысканного щеголя Гийома Делакруа (или, как старый князь это произносил - де Ла Кроа) в гостиницу 'Святый Петр'. У Моры приняли коня и любезно проводили до самой двери номера вдовы Гольц.
  Мора постучался, дверь отворилась, и Юшка на пороге остолбенел.
   - Маэстро... - только и выдохнул он, - проходи, красавчик.
   - Матрёна здесь? Вы что, вместе живёте? - Мора огляделся, увидел разбросанные вещи, вперемешку мужские и женские, и прикрытую дверь в смежную комнату.
   - Сам знаешь, что за служба у нас, у секретарей, - подмигнул Юшка.
   Дверь смежной комнатки распахнулась, и на пороге явилась госпожа Гольц, она же атаманша Матрёна - высокая, полная, с рябым от оспы лицом, ровесница прекрасной чёрной пасторши. Платье на Матрёне было немецкое, от лучшей портнихи, волосы напудрены, на носу очки, а в руке книжка - как у давешней Готлибовой дамы.
   - Ты читаешь, Матрёна? - изумился Мора.
   - Он меня научил, - грозная атаманша чуть смущённо кивнула на Юшку, - секретарь мой...
   Мора и Юшка стояли перед нею, как иллюстрация - 'было и стало', такие же разные, как полотна Гейнсборо и Буше. Тонкий холодновато-прекрасный Мора и лупоглазый красно-румяный Юшка. Матрёна могла сравнить и сравнила, и калмыцкие её глаза, столько лет казавшиеся Море прекрасными, потемнели.
   - Что ж ты всё не едешь ко мне, Виконт? - низким грудным голосом спросила она, снимая с носа очки. - Видишь, сама за тобой явилась. Здравствуй, золото моё.
   - Ну здравствуй, Матрёна, - поклонился Мора и понял, что коронный его поклон теперь навеки отравлен ехидным определением одного старого деда - 'как лакей!'
   - Заждалася я тебя, - Матрёна обняла милого друга и расцеловала - ближе к ушам, чтобы не размазать краску. Разглядела вблизи - как ценитель картину. - Хороший нос, тебе идёт.
   Мора и сам собирался в Москву в ближайшее время, но теперь, когда он увидал на своём месте, рядом с Матрёной, простоватого Юшку... Что-то умерло в нём. Но что-то, наоборот, заиграло.
   - Что мне делать у тебя в Москве? - спросил Мора насмешливо. - На паперти сидеть, милостыньку просить, бедному калеке?
   - Продешевить боишься? Знаю я, у кого ты здесь служишь, - узкие глаза Матрёны превратились совсем уж в щёлочки, - Юшка, выйди в спальню.
   Юшка скривился, но вышел. Матрёна уселась на козетку, усадила Мору рядом, притянула к себе близко-близко:
   - Нос бы твой не свернуть ненароком... - и прошептала жарко в самое ухо, - зачем ты гончего у меня просил?
   - А сам он тебе не сказал?
   - Этот скажет... Я не я и лошадь не моя. То ли тебя боится, то ли боится, что будет болтать - никто с ним больше не свяжется. Интригу держит...
   - То дело скучное, политика, - лениво отмахнулся Мора, - меньше знаешь - крепче спишь. Но наварился тогда я знатно. Будет ли ещё такое, не знаю.
   - Фуй, малыш, - разочарованно произнесла Матрёна, - мало тебе было батогов да рваных ноздрей. Политика...Герцог этот... Поехали с нами, малыш, не марайся. Место есть в карете, в Москве я тебя пристрою. Вот ей-богу, не видно, что у тебя ноздри рваны. А что мне не видно, то и барышни не заметят. Юшка мой дурак, простодыра, без тебя всё не то...
   - Я летом приеду к тебе, госпожа банкирша Гольц, - отвечал Мора, отстраняясь,- если хочешь, письма буду пока тебе писать, ты же теперь грамотная, прочитаешь.
   - Уел... - усмехнулась Матрёна, - только гляди, хозяин твой новый - покруче тебя игрок, лапки-хвостик поотрывает тебе, и выбросит.
   - А я не с ним собираюсь играть, - отвечал Мора.- Дашь мне гончего ещё, если попрошу?
   - Что ж не дать, когда ты платишь. Не хочешь сказать, что у тебя за интрига?
   - Пока нет, mein Mutter. Боюсь сглазить. Приеду - всё узнаешь.
   - Как тебе будет угодно, золото моё, - Матрёна встала, и Мора поднялся следом за нею, - Юшка, выходи!
   Сердитый секретарь вышел из спальни - весь оскорбленная добродетель.
   - Рад был видеть вас обоих живыми и здоровыми, - попрощался Мора.
   - А уж мы тебя как рады были видеть! - отвечала Матрёна за себя и за Юшку, тот лишь ручкой помахал.
  
   Мора возвращался к себе - на белом коне - и сам себя угрызал. Звали - а он не поехал. Ничего не стоило подвинуть Юшку, остаться возле Матрёны, вернуться к прежним делам - карты, барышни, поддельные расписки... Нет, всё нелепая мечта об акве тофане и противоядии Митридата - да и есть ли они, такие? Жив ли ещё тот Лёвольд, по которому умирает старый князь? Папаша...
  Мора собрался было почесать нос, но вовремя спохватился. По-благородному выпрямился в седле, орлом глянул в светлую даль и понял, что всё, привет горячий.
   На другом конце улицы показался открытый экипаж с таким содержимым, что лучше бы Мора на белом коне Афоне провалился на месте. В экипаже восседали старый князь, поручик Булгаков и купцы Оловяшниковы, старший и младший. Младший Оловяшников был в немецком платье и в мушках, а старший - как всегда. Поручик сиял зубами и кудрями. Старый князь же по обыкновению походил на кладбищенского ворона.
   Развернуться и удрать было унизительно, объехать задворками - уже невозможно. Близорукий князь и не узнал бы Мору, он на людей не так чтобы обращал внимание, но он прекрасно помнил коня Ксенофонта, им же названного в честь первого апологета безтрензельной езды.
  Мора ехал навстречу экипажу и мысленно прощался с берёзками, ласковым солнышком, своим здоровьем и с конем Афоней.
   - Гляньте, ваша светлость, каков Парцифаль! - воскликнул, как назло, молодой восторженный Оловяшников, указывая на Мору. Поручик посмотрел и тут же отвернулся со скучным лицом - не узнал ни коня, ни всадника.
   Князь сощурил глаза и тоже глянул. По улице, залитой от края до края молодым весенним солнцем, гарцевал на подозрительно знакомом белом коне изящный господин с оленьими глазами, с высокими, удивленно-печальными арками бровей и с орлиным носом. Чёрные волосы с единственной в голубизну белой прядью, во взгляде - наглость и одновременно страх.
  Всадник приблизился, приподнял шляпу и поклонился в седле, и узкое белое лицо его осветилось такой же испуганно-храбрящейся улыбкой. Дунул ветер, взлетели чёрные кудри.
   Князь отвернулся в ответ на приветствие. Это был просто похожий человек, незнакомый бедно одетый всадник, лишь отдалённо напомнивший - того, другого. Откуда-то всплыла в памяти нелепая французская песенка - 'Âne, roi et moi - nous mourrons tous un jour ... L'âne mourra de faim, le roi de l'ennui, et moi - de l'amour pour vous'. Осёл, король и я - мы трое однажды умрём. Осёл умрёт от голода, король от скуки, а я - от любви. К Вам...
   - Ваша светлость, что с вами? - вопрошал молодой Оловяшников. - Вам дурно?
   - А ты чего ждал, мизерабль? - привычно огрызнулся старый князь. - В мои годы хорошо бывает разве что в могиле.
   Старший Оловяшников расхохотался - как гиена.
  Князь оглянулся на всадника, и попа коня показалась ему не менее знакомой, чем физиономия типа в седле.
  
   Первым делом Мора вернул Афоню в стойло. Конюх поразился Мориной неземной красе:
   - Как нос-то отрос у тебя к свиданию!
   - Гуттаперча, - объяснил Мора, двумя пальчиками снял агрегат, замотал в тряпицу и убрал в карман.
   - И так неплохо, - оценил конюх, - зря ты заматывашься. Это, можно считать, что ноздри есть. А через годик совсем зарастут.
   - Мне этого мало, - самоуверенно заявил Мора.
   В своей каморке Мора стёр грим - глаза, брови, губы поблекли на лице. Остались лишь - замазанные клейма. Мора зачесал волосы в хвост. Повязал на нос вечную тряпицу. Переоделся во что попроще. И вернулся на псарню - как ни в чём не бывало. Девиз его был: 'Добровольное признание отягощает вину и дальнейшую судьбу осужденного' - или что-то вроде того.
   Мора явился на псарню вовремя - и получаса не прошло, как пожаловал поручик Булгаков. После случая с зельем херувим поручик следил за Морой чуть ли не пуще, чем за своими светлейшими подопечными. Надеялся, судя по всему, поймать с поличным за уводом коня - и ведь поймал бы, если бы был повнимательнее.
   - Его светлость хочет видеть тебя, цыган, - проговорил поручик, стараясь произносить слова презрительно и надменно. Нет, он не обладал острым глазом и не признал в Море давешнего всадника.
   - А вы, капитан-поручик, теперь у князя за дворецкого? - не стерпел Мора и сам себя отругал - мало тебе, дураку безносому, что он тебя и так ненавидит?
   - Князь обещал выдать тебе плетей за воровство, а такое я не в силах пропустить, - весело отвечал поручик, - пойдём, мизерабль.
   - На конюшню? - смиренно поинтересовался Мора.
   - Зачем же, в дом. Его светлость шамберьером все вазы расколупал, тебя дожидаючись, - сладко пропел поручик, - что ты спёр-то у него?
   - Сейчас и узнаю, - Мора обречённо поплёлся за поручиком.
  'Вот старая сволочь, - думал он сердито, - надо было мне остаться с Матрёной'.
   В доме было тихо, как в чумном квартале. Молодые князья попрятались по комнатам, прислуга не казала носа. Старая княгиня высунулась было из своих покоев, но увидев, что ведут всего лишь слугу, тут же спряталась обратно.
  Поручик проводил Мору в кабинет с пюпитром, и с елейной улыбочкой встал за его спиной. Всё здесь было перевернуто - и пресловутый пюпитр, и стулья, а пол покрывали осколки и листы бумаги. Старый князь мерил шагами комнату, попирая разрушенное, словно демон Абаддон, с жутким свистом ударяя себя хлыстом по голенищам сапог - ибо посуду и мебель он уже побил, и больше портить в комнате стало нечего.
   - Вот преступник, ваша светлость, - сладко проблеял поручик.
   - Блестяще, - князь повернулся к вошедшим и уставился на Мору совсем безумным взглядом, - спасибо, Булгаков. Оставь мне преступника и выйди. И закрой за собой дверь.
   - Но ваша светлость...Я хотел бы присутствовать! - взмолился поручик.
   'Ещё не хватало, - подумал Мора, - Если старый филин вздумает драться, я выскочу в окошко и буду таков...'
  Открытое окно манило. Да и Матрёна до утра в городе...
   - Выйди, Булгаков, - повторил старик и стеком указал поручику путь, - я не хочу бить слугу в присутствии посторонних. Это унизит и меня и его. Закрой дверь с той стороны.
   Поручик вышел - неохотно, с обиженным лицом. Прикрыл дверь - и слышно было, как с шорохом прильнуло к двери чуткое ухо.
  Князь подошёл к окну, выглянул зачем-то, и повернулся к Море. Лицо его, только что искажённое гневом, мгновенно разгладилось, безумие схлынуло из глаз, как не бывало - неистовый Абаддон превратился в разумного Самаэля.
   - В чём моя вина? - спросил Мора, готовый отбрёхиваться до конца.
   - Плюнь и разотри. Это спектакль, - отвечал старик по-французски, - ты понимаешь меня? Сможешь отвечать?
   На благородном языке франков князь говорил с тем же великим успехом, что и по-русски - с карканьем, шипением и чудовищным немецким акцентом. 'И с чего люди врали, что он француз?' - подумал Мора.
   - Французский - язык моей матери, конечно, я знаю, - отвечал цыган, и напомнил, - но и поручик ведь знает его. Он читал французскую книгу.
   - Ходил с нею, но не читал, - ядовито усмехнулся князь и ударил хлыстом по гобеленовой спинке дивана, - изволь орать, я же тебя ударил.
  Мора издал поистине кошачий вопль и для верности пнул ногой банкетку.
  И спросил вполголоса:
   - Вашей светлости снова нужен почтовый голубь?
   - Угадал, - хлыст ещё раз прошёлся по дивану, - мне уже мерещатся призраки...
   ...Он тоже не узнал ни коня, ни всадника. Чудная вещь - гуттаперчевый нос!
   Мора крякнул пожалобней после очередного удара и спросил:
   - Условия те же, что и зимой? - и прошептал вкрадчиво. - А ведь за розовую бусину я мог бы привезти вам и целого графа, как у нас говорят, в натуре...
   Князь поднял брови и уставился на Мору:
   - Как так можно? Он же под арестом, как я!
   Искуситель Мора подошёл ближе, нарочно уронив стул, и нежно прошептал:
   - Он не как вы. Один, без семьи, охраняют его кое-как... Помрёт старый граф, а выедет из Соликамска под покровом ночи мещанин Попов или Сидоров - документы разные сделать можно...
   - Тебе-то - зачем? - старик пронзительно глянул на Мору, и тот понял, что чрезмерное рвение выдало его интерес.
   - Может, я в ученики к нему мечтаю попроситься? - выпалил Мора и, вспомнив о поручике, истошно завопил, а затем продолжил страстным шёпотом. - За такие знания стоит и ноги мыть, и воду пить. Мон Вуазен, Тофана - все мертвы, никто во всей Европе более секрета того не помнит...
   Хлыст вновь обрушился на спинку многострадального дивана.
   - Ты с именами-то потише, наш цербер может их и знать, - напомнил старик, - пока что просто отвези письмо и посмотри, что там и как.
   - Сам не смогу - поручик глаз с меня не сводит, как бы не выследил, мерзавец. Гонец мой поедет, он всё разведает и мне передаст, он парень толковый, - поразмыслив, пообещал Мора - хоть и не терпелось самому ехать, но так уж выходило безопаснее, - а то ваш цербер всё мечтает под кнут меня подвести. Я дам вам знать, ваша светлость, как гонец приедет, - Мора вскочил на подоконник, сиганул в сад и был таков.
   Князь театрально разразился тирадой многоступенчатых немецких ругательств, вовсе неподобающих пожилому почтенному человеку, и на пороге возник цербер - кудрявый, ощеренный, как злой пудель:
   - Сбежал? Я прикажу его схватить!
   - Брось, Булгаков, я уже отвёл душу. Пусть побегает, подлец, - умиротворённо отвечал старый князь. - Давай вернёмся опять к Оловяшниковым, в карты сыграем. Ты давно не выигрывал - садись с нами третьим, и обещаю, что звезда удачи загорится и для тебя.
   Поручик не решился спросить - не получал ли его светлость прежде, на заре карьеры, по лбу канделябром?
  
   Была уже ночь, когда Мора явился на порог Матрёниного номера - как говорится, а-ля натюрель, почти без краски, в одежде псаря, только снял всё-таки с носа уродливую повязку. И персонал 'Святого Петра' был не то чтобы очень против такого визита. Матрёна открыла дверь сама, смерила взглядом:
   - Всё равно хорош, негодяй. Что, решился? Едешь?
   - Дай мне гончего, муттер, - Мора взял Матрёнину руку и поцеловал её с жаром, - пожалуйста, матушка хозяйка...
   - Политика? - зевнула Матрёна, но руки не отняла. - Не загубишь ты мне парня? Жаль будет потерять его ради курвы немецкой...
   - Это даже не политика, муттер, - Мора посмотрел такими молящими, пронзительными щенячьими глазами, и Матрёна вспомнила всё, что было у них, и более всего пожелала, чтобы он остался, - это мой шанс стать, наконец, тебе равным.
   Из спальни вышел всклокоченный, сонный Юшка. Матрёна сморщилась и отняла руку.
   - Вы поможете мне, госпожа банкирша Гольц? - вкрадчиво, нежно спросил Мора.
   - Что ж не помочь, раз ты платишь, - отвечала Матрёна, - когда интригу-то раскроешь?
   - Летом, муттер, летом, как яблоки созреют, - медленно проговорил Мора, - и небо опустится низко, и звёзды опустятся низко, и отчётливы станут на своде небесном созвездия Саггитариус и Лира...
   - Брось свои цыганские штуки, - прервала его Матрёна, - я дам тебе гончего. И ступай, не мешай нам спать, нам с утра дорогу ехать.
   - Спасибо, хозяйка.
  
   Гонец - всё тот же, что и зимой - не подвёл. Отвёз письмо и привёз ответ, и ни волки, ни лихие люди не стали ему помехой. Привёз он и ещё кое-что, то, на что Мора не смел и надеяться.
   - В Перми два цесарца в речке купались, - чуть лениво, в обычной своей манере, начал рассказ гончий, - да захлебнулись, а абшиды их на берегу остались лежать. Алоис Шкленарж и Павел Шкленарж, то ли два брата, то ли отец и сын, не разберёшь. Если выкупишь у меня абшиды вперёд Матрёны, отдам, но только это дорого. Цесарцы, сам понимаешь.
   - С какого ж рожна цесарцев в Пермь понесло? - спросил Мора, размышляя, сколь опасным занятием становится в наше грозовое время простейшее купание в речке.
   - То зубодёр и аптекарь богемские, купцу Ерохину зубы вставляли. Как расплатился с ними купец, на радостях напились...
   - И - айда купаться! - продолжил Мора. - Я возьму абшиды, только Матрёне ни слова.
   Они сидели в трактире у Шкварни, в самом укромном уголке, отгороженные занавеской, но прекрасная трактирщица то и дело отодвигала занавес, заглядывала - всё ли у гостей хорошо - и бросала на Мору многозначительные взгляды. 'Связался на свою голову' - зло думал Мора, понимая, что с романом пора заканчивать.
   - Уж как Матрёна меня пытала, - неторопливо продолжил гонец, - и куда я ездил для тебя, и к кому, и что возил.
   - А ты - кремень?
   - Я наврал, что князь ваш в мужнюю жену влюбился на старости лет и так цацки ей дарит, чтоб оттаяла. Но Матрёна не скажу, чтобы поверила мне.
   - Так она не такая дура.
   - Так и я не дурак. Ты мне платишь больше Матрёны, ей и в голову не придёт такие деньги за дорогу отдавать. А что тебе надо в Соликамске том - да бог весть.
   - Многие знания - многие печали, - подтвердил Мора.
   - Хорошо сказано. Прям про меня.
   Госпожа Шкварня заглянула за занавеску:
   - Всё у вас хорошо, голуби?
   - Оставь нас, Лукерья Андреевна, в покое, - взмолился Мора, - нам пошептаться нужно без свидетелей. Видишь, и шторку задёрнули - уединения ищем. Как гость мой уйдёт, я загляну к тебе сам.
   Трактирщица скрылась, Мора послушал, как удаляются её шаги, и спросил:
   - Так что там с графской охраной?
   - Да зашибись у графа охрана, - усмехнулся гончий, - пьяные лежат что ни день, и во главе их поручик, верховный пьяница. Говорил я с лекарем, что с графом живёт - тот готов своими руками сидельца придушить, лишь бы самому в столицу вернуться. С тех пор, как я впервые приезжал, доктор со ссыльным успели вдрызг рассориться, не говорят и не глядят друг на друга. Если дед помрёт - ну или прикинется, что помер - доктор лобик ему потрогает, и поручику скажет - мол, можете выносить. А поручик что ни день, то в дымину. Он и не поймёт, мертвый перед ним или живой. Полинька эта... Может, и нет у них с графом амура, но видно, что она его любит. Но если граф помрёт - поручик в столицу вернётся, а Полинька наша - жена поручика. И в столицу ей ой как хочется, не меньше, чем лекарю.
   - А сам граф?
   - А ты как думаешь? Столько лет сидеть взаперти в такой дырище и мочь ходить только в церковь - при том, что в бога-то он не верит. (Тут граф стал Море ещё симпатичнее) Да он готов босиком бежать по снегу через всю Сибирь - лишь бы прочь оттуда. Только некуда ему бежать.
   - Не жалей графа, - отвечал Мора, - может, скоро ручку ему целовать будешь. Где-нибудь в Варшаве...
   - Сам целуй ручку зубодёру Шкленаржу, - оскорбился гончий, - да и что мне делать в Варшаве? У меня в Москве невеста...
   - Значит, ты женишься скоро?
   - Так на что мне деньги-то? Женюсь, поселюсь в Коломне, дела оставлю, и ни ты, ни Матрёна мне более не указ. Лавочку открою и забуду про вас, как про страшный сон.
   - Ты погоди забывать про нас, съезди со мной в последний разочек, - попросил Мора.
   - Что ж не съездить, - согласился гонец, - мне деньги нужны.
   - И Матрёне ни слова!
   - Обижаешь ты меня, - набычился гончий, - ранишь мою гордость.
   - Извини, я так, напомнил, - Мора встал с лавки. Письмо и два цесарских паспорта покоились у него за пазухой, а денег больше не осталось совсем - всё отдал алчному посланнику.
   Мора отправился было разыскать трактирщицу - раз уж обещал - и увидел, как оба Шкварни, муж и жена, перед крыльцом поливают друг друга отборным матом, а Шкварня-супруг даже замахивается дрыном. Мора постоял, послушал в компании ещё нескольких благодарных зрителей, да и пошёл восвояси.
  
   Под окошками князя теперь дежурил солдат с ружьём - поручик проявлял бдительность. Мора посмотрел на солдата, вздохнул и направился на конюшню. Возле конюшни прохаживался ещё один стражник. 'Черт бы драл тебя, засранец кудрявый' - сердито подумал о поручике Мора. Абшиды он успел спрятать в тайник, осталось распрощаться с письмом и получить расчёт. Но как это сделать? В доме - никак.
   Мора дождался, когда князь соберется опять тренировать Люцифера - песаду они выучили, настало время для более сложной фигуры - мезэра. С наступлением тёплой погоды тренировки происходили регулярно в устроенном во дворе импровизированном манеже. Посмотреть на этот маленький цирк собиралась вся дворня, а молодые князья глядели на папеньку из окон - то ли с волнением, то ли с надеждой.
  Поручик на выездке в последние недели не бывал, отсиживался в доме - с тех пор, как князь застрелил из его пистолета беднягу Выбегая. У гордого юноши сил не стало терпеть ехидные комментарии и предположения конюхов - что следующее отберёт у поручика его подопечный.
   В этот день Море повезло - представление началось. Конюхи привязали коня к пилярам, старый князь вышел на манеж с шамберьером и хлыстом, весь в чёрном - ещё более демонический и величественный, чем обычно.
   - Франц, одолжи удочку! - через весь двор истошно заорал Мора, завидев повара - знатного любителя рыбалки.
  Конь в пилярах затрепетал, запрядал ушами.
   - Не ори, пугаешь коня, болван! - огрызнулся князь.
  Конюхи зашикали на Мору.
   - На что тебе удочка? - шёпотом спросил подошедший Франц.
   - Хочу завтра с утрецухи на плотине голавлей половить! - все ещё очень громко отвечал Мора.
  Князь не замедлил откликнуться:
   - Я вижу, кто-то соскучился по хлысту?
   - Простите, ваша светлость, уши заложило, - Мора взял Франца под локоток, увёл прочь от манежа от греха подальше и спросил уже шёпотом:
   - Так дашь мне удочку?
   - Дам, если не шутишь, - удивлённо отозвался Франц, - и что ты вздумал так орать? И так он тебя не любит.
   - Как же не любит? Хлыста посулил.
   - Хозяин наш никогда слуг не бил, только тебе, говорят, хлыста досталось - аж в окошко недавно от него сигал.
   - Вот ты, Франц, немец, и не знаешь русских пословиц. Бьёт - значит любит. Небось и не слышал про такое?
   - А ты разве русский, Мора? Или кто? - задал Франц давно терзавший его вопрос.
   - Или кто. Мора Михай - как думаешь, исконно русское имя?
   - А говорят, ты графа французского байстрюк.
   - А говорят, что кур доят, - отвечал Мора, - цыган я, Франц, и мать моя была цыганка, а про французского графа у русских тоже поговорка есть - чей бы бычок не скакал, а телёночек-то наш.
   Мора взял у повара удочку, коробочку с крючками, и спросил напоследок, где лучше накопать червей - за сараем или на компостной куче?
  
   Ранним утром - за час до рассвета - Мора уже сидел на плотине с удочкой. И ждал - не послышится ли вдали конский топ. Никакого топа не слышалось, и Мора приуныл было - хоть рыба и клевала - и подумал, что князь на старости лет потерял нюх и не понимает совсем уж прозрачных намеков.
  На воде раздался плеск, словно била хвостом далёкая русалка. Мора вгляделся в предрассветную мглу - в тумане, по речной глади, неслышно скользила рыбацкая лодка, прикрытая навесом. Сквозь ткань навеса призрачно мерцал огонек фонаря. На вёслах сидели солдат-охранник и повар Франц, не иначе как удостоенный такой чести в качестве эксперта по рыбалке. Старый князь величественно возвышался в лодке в дивном лисьем плаще - по случаю утренней прохлады. Поручика с ними не было.
   - Вон псарь удит, ваша светлость, - Франц разглядел Мору на берегу, - тот псарь, который цыган.
   Старик что-то ответил - не слышно было из-за плеска вёсел, лодка подплыла к Море совсем близко и стала в камышах.
   - Доброе утро, ваша светлость, - поздоровался Мора.
   - Здравствуй, цыган, - старик в своём плаще выглядел как король в мантии, только удочки чуть отравляли пафос, - много наловил?
   - Да не клюёт не черта, - соврал Мора.
   - Так иди к нам в лодку, на середине реки больше поймаешь. Давай, забирайся.
   Солдат и Франц удивлённо переглянулись. Мизантропии хозяина в их глазах был нанесён сокрушительный удар.
   - А господин поручик не прячется в палатке, ваша светлость? - на всякий случай уточнил Мора.
   - Нет, он с нами не ездит, его на воде укачивает. Иди, не бойся.
   Мора по воде прошлёпал до лодки - вода залилась в сапоги, штаны вымокли до бёдер - и кое-как забрался. Солдат и повар оттолкнулись от дна, и посудина выплыла на середину запруды. Гребцы сложили вёсла, закинули удочки. И Мора тоже закинул - что ему оставалось?
   Князь подсел к нему, совсем не боясь запачкать свою мантию, и спросил по-французски:
   - Ну - и?
   Мора глянул на гребцов - те не сводили глаз с поплавков, вялые, как сонные мухи - и осторожно передал князю свёрток с письмом. Князь спрятал письмо под плащ.
   - Я хочу розовый камень, - тоже по-французски сказал Мора.
   - Мы так не договаривались, - старик всё-таки отдал розовую бусину и поморщился, когда Мора спрятал ее в рот, - она же ничего не стоит!
   - А что стоят для вашей светлости эти письма? - бесстрашно спросил Мора. - Для чего вам это?
   - Такой слуга, как ты, и правда, заслуживает кнута, - сердито отвечал старый князь, - много ты понимаешь...
   - Я понимаю, что тот человек столь вам дорог, что вы готовы нарушить закон, чтобы спасти его. Ещё чуть-чуть, и вы похитите его из-под стражи, как девицу из-под венца. И я, ваш покорный слуга, готов сопроводить его - куда, в Кенигсберг, в Варшаву? И сколько это будет стоить?
   - Стоить это будет - все чётки, что остались. И ты проводишь его - в баронское поместье Вартенберг.
   - А барон-то не будет против?
   - Это моё поместье, и я могу принимать там кого захочу.
   - Так вы - барон фон Вартенберг? А мне говорили, что суд лишил вас дворянства и всех земель.
   - Кто тебе такое сказал? - князь не разозлился, а почему-то рассмеялся. - Мелковато, конечно, после регентства и герцогства, но я всё ещё дворянин, друг мой. Мелкий силезский дворянчик фон Вартенберг - уж лучше слыть лишенным всего. И то, что я собираюсь сделать, то, для чего ты мне нужен - всего лишь возврат старого долга. Тот человек в Соликамске не друг мне и не враг, я ему должен. Вряд ли ты знаешь, цыган, что такое долг чести.
   - Я всего лишь бастард Делакруа, куда мне долг чести. Я уже говорил вашей светлости, что убил в Кенигсберге человека, - высокомерное лицо князя вдруг сделалось недоумевающим, как у поручика Булгакова, - и одна добрая дама спасла меня от тюрьмы. Я служил ей за это семь лет, как Иаков служил за свою Рахиль. А так-то да, долг чести - вещь для меня неведомая.
   - Так всё же ты знаешь Писание, хоть и не совсем хорошо. - криво усмехнулся князь. - Ты не поверишь, но когда-то я тоже убил в Кенигсберге человека. Тридцать лет назад, тебя тогда ещё и в заводе не было. Только из тюрьмы меня спасала не дама, а этот вот Рейнгольд, который пишет мне сейчас жалкие письма. Он мне никто, он отрёкся от меня после моего ареста, но что поделать? Я всё ещё ему должен.
   Князь сбросил плащ на лавку и забрался под навес. Не иначе, решил прочитать письмо. Мора посмотрел на воду, увидел, как прыгнул под воду поплавок, вытащил рыбину и бросил в ведро. Солдат и Франц спали над своими удочками, убаюканные, как колыбельной, французской речью.
   Сперва над навесом взвился робкий дымок, затем полноценный язык пламени. Мора не стал дожидаться доброго пожара и выплеснул в огонь ведро с рыбой. Горестно запахло палёным. Старик вылез из-под навеса мокрый и злой.
   - Ваша светлость разводили костер? - спросил Мора невинно.
   - Ваша светлость жгла улики, - шёпотом отвечал князь и объявил - уже громко - проснувшимся недоуменным рыболовам. - Навес загорелся, бездельники. Гребите к берегу, придётся сушиться.
  
   Костёр весело потрескивал, и рядом с кострищем на рогатине исходил паром хозяйский чёрный кафтан. Сам князь, завернувшись в плащ, стучал зубами. Солдат и Франц сели на берегу и по-новой закинули удочки. Мора следил за огнём, подкидывал хворосту и смотрел, чтобы у князя больше ничего не загорелось. И радовался, что в волнении не проглотил свой гонорар.
   - Расскажи мне, как он живёт? - спросил князь на своём ужасном французском. Мора не сразу понял, о ком речь. А как догадался - ответил:
   - Плохо живёт. В бога он не верит, а ходить ему можно только в церковь. Стражники пьют, лекарь мечтает сбежать в столицу и готов уже потихоньку придушить своего нанимателя. Жена поручика влюблена в графа безответно.
   - Узнаю Рене. В него всегда кто-нибудь да влюблён безответно. - ядовито вставил старый князь. - А сам-то он как, старая перечница?
   - Отчаялся так, что готов бежать босиком по снегу через всю Сибирь, было бы куда, - процитировал гончего Мора.
   - Это не в его манере - бегать без обуви по снегам, - скептически отозвался князь, - но если судить по тому, что он пишет - ссылка его уничтожила. Превратила - в пыль, в прах, в пепел...
   - В ваших силах вернуть ему жизнь, - напомнил Мора, - в поместье Вартенберг. А благодарный ученик Алоис Шкленарж будет служить учителю верой и правдой.
   - Это ещё кто?
   - Это я, - скромно потупился Мора, и продолжил размеренно, - после безвременной кончины ссыльного графа из города Соликамска выедут братья Павел и Алоис Шкленарж, цесарские подданные, зубодёр и аптекарь, и направятся через поля и реки в сторону заповедного баронства.
   Мора пошевелил кафтан на рогатине - ещё мокрый. И рыбой от него воняло, и рекой.
   - А сейчас на что тебе тофана? - спросил князь, дрожа в лисьем меху. - Ты же не знаешь, сколько её сыпать и как?
   - Знаю, - плохо скрывая гордость, ответствовал Мора, - потому и просил, чтобы в дороге иметь и такое оружие. Мне далеко, конечно, и до Мон Вуазен, и до самого Лёвольда, и до самой синьоры Тофана, но сколько сыпать-то и я знаю. Ну и как пароль для вашего друга, чтобы он мне поверил - рожа-то моя доверия не вызывает.
   - В какой ряд ты его поставил! - в голосе князя зазвучала ирония. - Ты хорошо о нём думаешь, Рейнгольд не великий отравитель. Тряпки, танцы, фрейлины и карты - вот сфера его интересов. Он подражал поэту-шпиону Марло и версальскому шевалье де Лоррену, вот и носил на себе эти перстни с ядом. Так кошка шипит, притворяясь змеёй.
   - Но при этом остаётся кошкой, - возразил Мора, - маленьким, но всё же хищным зверем.
   - Маленьким, друг мой Мора, - князь впервые назвал его по имени, - тут главное слово - маленьким. И слабым. Хоть кошка и падает всегда на свои четыре лапы - бывает, она падает в ад - и в аду такой её талант бесполезен.
   И столько грусти было в этих словах, что Мора понял - князь лукавит, и дело тут не в долге дворянской чести. 'Ты и правда всё бы отдал, чтобы его вернуть' - подумал Мора, глядя в чёрные, лихорадочно блестящие глаза.
   - Поверьте, я в силах защитить человека, знающего такие тайны. И вы знаете - я умею платить по счетам - не только за плохое, но и за хорошее, - заверил Мора, - и вы увидитесь с ним, ваша светлость - и делайте с этим, что хотите.
   - Ты знаешь, что светлость уже не светлость, - напомнил старик, - впрочем, и граф не граф, и ты не Мора и, наверное, даже не цыган. Дай мне твою руку.
   Мора протянул ему руку и почувствовал, как в ладонь легли ещё две бусины из чёток. Посмотрел, какие - рубин и бриллиант.
   - Не тащи их в рот, порежешься, - предупредил князь. Но Мора всё равно сделал по-своему.
   - Премного благодарен вашей светлости, но это было лишнее.
   - Одна вместо розовой, другая на расходы. Мама не учила тебя, что нельзя говорить с набитым ртом? Ты сейчас как обезьяна с орехами. Проверь, не высох ли кафтан - поручик скоро хватится нас, а я тут с тобой...
  
   Лодка уплыла, Мора уселся у костра и задумался. Где оно, поместье Вартенберг? Мора и не слыхал о таком. Но у пастора хранились карты - а на картах может найтись и поместье. Мора поднялся, дошёл до плотины - здесь, среди замшелых камней, и был его тайник. Мора вытащил камень, запустил руку в образовавшуюся нору и достал железную коробочку. В коробочке мрачно сверкал изумруд и масляно поблескивали золотые червонцы. Мора выплюнул в руку бусины и вложил их в коробочку, коробочку спрятал в нору и обратно заложил камнем. Затем вернулся к догорающему костру, расстелил возле него свой видавший виды армячишко и заснул, поджав к животу ноги.
  Рыба плескалась в ведре, костёр дымил, затухая, и Море снились сны - Матрёна в очках и с напудренными волосами, госпожа Шкварня с дрыном и загадочное баронское поместье Вартенберг, во сне похожее на подмосковную Коломну.
   Мора проснулся - день уже клонился к закату. 'Здоров же я спать' - похвалил он себя. Костёр давно остыл, Мора подхватил удочки, ведёрко с рыбой и поднялся на плотину, чтобы идти домой.
  На плотине встречали его поручик Булгаков, довольный, как сытый кот, и два солдата.
   - Что случилось, ваше благородие? Хозяин зовёт меня? - развязно спросил поручика Мора.
   - Твой хозяин зовёт разве что пастора для причастия. - упоённо отвечал поручик. - Старый чёрт два часа как свалился с горячкой, и врач говорит, что не дожить ему и до утра. Считай, что наша с тобою светлость уже покойник.
   - И вы, капитан-поручик, решили отлупить слугу его светлости, раз уж теперь некому вступиться? - догадался Мора.
   - Что ты, это так дёшево! - серебристо рассмеялся поручик. - Я скажу, что ты напал на меня, и вот два свидетеля, - он кивнул на солдат, - и ты вернёшься в острог. Теперь уже навсегда, и некому станет выкупить твою свободу. А в остроге ты своё получишь, не беспокойся.
   Мора бережно поставил ведёрко с рыбой на землю:
   - Как же я напал на вас, господин капитан-поручик?
   Поручик раскрыл было рот, чтобы рассказать, как - и внезапно стремительная сила подхватила его и увлекла. Солдаты ничему не успели помешать - где им было тягаться с питомцем кенигсбергского чрева? Мора за шкирку подтащил поручика к тому краю плотины, где низвергалась вода, и с ускорением метнул в бурные воды - только подошвы мелькнули. Затем повернулся к застывшим в недоумении солдатам:
   - Вяжите, православные! Утопил я начальничка вашего!
   - Врёшь, живой он! - один из солдат осторожно глянул вниз и расцвёл - поручик, мокрый и грязный, но вполне живой, лез из воды.
   - Значит, не буду я повешен, - вздохнул сокрушённо Мора.
  Он собрался было удрать, но понял, что бежать ему некуда, как тому графу - всё рухнуло. Да и не хотелось бежать ему, а хотелось - лечь и сдохнуть.
  
   'Bien recueilli, débouté de chacun' - вот что вертелось в памяти у Моры, когда, избитого батогами, вносили его в барак, и Шило бросился к нему с криком:
   - Кормилец!
   - Еще скажи - отец родной, - тихо отозвался Мора.
   Ещё месяц Мора пролежал, обложенный бодягой и какими-то ещё припарками, а Фома с Шилом с почтением за ним ухаживали - лично, не допуская до такого дела шнырей. В первый же день Мора поднялся и сам дошёл до параши - но обратно его тащили всё-таки товарищи.
   Капрал Медянкин перед раздачей батогов сказал даже с каким-то сочувствием:
   - Говорил я тебе, Мора Михай, не лезь к его светлости - а не то обратно вернёшься. Но ты же умный, ты же не послушал...
   Мора лежал целыми днями - то на животе, то на боку - и размышлял, зря он дал себя поймать или не зря. По всему выходило - зря и он, Мора, дурак. Ещё думал о том, наврал ли ему поручик, что старый князь помер. По всему выходило, что и верно, помер. Князь был древний дед, лет ему было, наверное, все шестьдесят, и неудивительно, что в таком возрасте человек вдруг взял и помер. Море было обидно - ведь все его честолюбивые замыслы умерли тоже. Но оставался тайник в плотине, а в Москве - Матрёна, и срок у Моры - всего-то два года. Что делать потом? Расписки подделывать да недорослей в карты надувать, и никакой тебе тофаны, никакой Вены, никакого баронства Вартенберг. Баронство делят уже с высунутыми от усердия языками молодые князья...
   Когда Мора смог впервые выйти погулять, лежал снег. Мора шёл по загаженному двору острога, и Шило бережно поддерживал его под локоток:
   - Не споткнись, кормилец.
   Этот 'кормилец' раздражал Мору бесконечно, хоть и не был со стороны товарищей издевательством. Скорее, данью благодарности - столько месяцев Мора жертвовал часть своего жалованья друзьям-арестантам. И старый князь был бы приятно удивлен на своём пушистом облаке для важных господ - у каторжников тоже существовал свой долг чести. Впрочем, бывший заключенный кенигсбергской тюрьмы, кажется, всё-таки это знал.
   - Мора Михай! - окликнул цыгана караульный.
   - Здесь, начальник, - отозвался Мора.
   - В караульню, к капралу! Человек к тебе!
   Мора поплёлся за солдатом, гадая, что там за человек. Мысли в голову лезли самые разнообразные.
   В караульне Мору поджидали бессменный капрал Медянкин - как всегда, навеселе - и псарь Готлиб.
   - Здравствуй, Мора, - по-немецки поздоровался Готлиб.
   - Он по-русски не говорит, только по-своему, - пояснил капралу Мора, и ответил Готлибу, - привет, если не шутишь.
   - Я понимаю его, разговаривай, - добродушно отмахнулся капрал, - думаешь, он со мной по-другому говорил? Воркуйте, голуби, мне тренировка нужна - я немецкий язык изучаю.
   - Поручик врал, что ты повешен, - сказал Готлиб, с интересом вглядываясь в Мору, - ну и рожа у тебя, оказывается!
   - Так натюрель! Видишь, не повешен, даже уши сохранил, отделался батогами.
   - Скажи за это спасибо полицмейстеру. Хозяин дружен с ним и просил за тебя.
   - Князь не помер? - обрадовался Мора.
   - Собрался было помирать - наш доктор каждый день говорил, что он не доживёт до утра. Пастор, болтун толстый, не выходил из хозяйских покоев. И кровь пускали, и пиявок прикладывали - горячка, всё без толку. Из столицы приезжал личный лекарь её величества...
   - Господин Лесток?
   - Тот Лесток давно сослан, нет, другой приезжал. Он-то и выходил больного - но месяц с ним возился, не меньше. Личный врач её величества - в городе знатная была ажитация...
   - Старая любовь не ржавеет, - усмехнулся Мора.
   - Поаккуратнее, - нараспев напомнил капрал, - оскорбление величества! Или ещё батогов захотел?
   - Тогда дружба, ваше благородие, старая дружба.
   - То-то же!
   - И что князь сейчас? - спросил у Готлиба Мора. - Здоров и охотится?
   - Куда ему охотиться, - ответствовал Готлиб, - лежит в постели с тряпкой на лбу, пишет мемуары, с названием - 'Семьдесят интересных лет'. Велел рассказать ему, как я тебя навестил.
   Мора приободрился, но виду не подал. Спросил:
   - А как поручик? Всё зверствует?
   - Более не может. Продулся в карты полицмейстеру и теперь как воск в его руках. А полицмейстер - лучший друг нашего хозяина и тоже должен ему выше крыши. Так что солдаты стоят у нас теперь только на крыльце, да и то не всегда. Наивный поручик, он никогда не садился за карточный стол с хозяином, всё сетовал, что тот играет грязно. А с полицмейстером сел и играл - как будто в нашем доме живёт единственный в городе шулер!
   - Поаккуратнее! - опять пропел капрал. - Оскорбление представителя власти!
   - А знатно вы по-немецки понимаете, ваше благородие, - подольстился Мора.
   - А то! - расцвёл Медянкин.
   - Я сохранил твои вещи. И банки с пудрой, и нос. Что-то подсказывает мне - ты скоро вернёшься, - сказал Готлиб.
   - Не сглазить бы. Спасибо, что нос не выкинул.
   - Я принёс тебе дачку, - чуть смущённо признался Готлиб и выложил на стол объемистый сверток. Капрал не на шутку оживился, раскрыл сверток:
   - Нужно проверить, нет ли чего запретного.
   Содержимое свертка радовало глаз: шмат сала, варёные яйца, добрая краюха хлеба и венец творения - жареная курица. Медянкин немедленно завладел курицей:
   - В ней может быть напильник. Или может не быть напильника - всё равно такое тебе не положено, - капрал оторвал куриную ногу и впился в нее зубами.
   - На здоровьице, ваше благородие, - вежливо отвечал Мора, - спасибо, Готлиб. И его светлости передай спасибо - за мои целые уши.
   'Сало караульные отнимут, - подумал Мора, - но это ерунда. Князь не помер. Значит, и я ещё побарахтаюсь'.
   Он стоял на пороге караульни со своим свертком, из которого стражник, действительно, тут же конфисковал сало, и смотрел на бараки, на ели под снегом, на огни далёких домов на берегу застывшей подо льдом реки - и туман застилал его глаза, и лампадки нищих домишек казались Море иллюминацией волшебного поместья Вартенберг.
  
   Но барахтался Мора до самой весны - скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. За это время наведалась к арестанту прекрасная госпожа Шкварня, привезла трактирные яства, высоко оцененные караульными, пообещала ждать и помнить. 'Жди, дура, - думал Мора, - освобожусь - и попа к попе, кто дальше прыгнет'.
   Солнышко растопило сосульки на крыше барака - толстые и мощные, как сталактиты, одна такая сосулька убила зимою собаку. Прояснилось небо, начал оседать снег. Самозабвенно орали вороны. Мора стоял во дворе, смотрел на реку и думал, не зальет ли вода по весне его тайник.
   - Мора Михай, в караульню! - прокричал истошно стражник. - И с вещами!
   - Под счастливой звездой ты, Мора, - завистливо проговорил Фома, - мне бы твою фортуну!
   - Не сглазь, дурак, - осмотрительно напомнил Шило, - твоя фортуна в том, что опять кормильца обретешь.
   - Поторопись, цыган - там в караульне такое чудо тебя ожидает! - стражник был сам не свой. Мора даже подивился - кто же произвел на солдата подобное впечатление?
   В караульне ждали его пастор с женой. Медянкин во все глаза смотрел на чёрную Венеру, и пасторша в смущении прикрывала лицо шалью.
   - Он внёс деньги за тебя. - капрал кивнул на толстенького, важно надутого пастора. - Видать, его светлости по душе такие слуги, как ты.
   - Мора добрый слуга, - возразила Софья, - а с лица ведь воду не пить, так вы говорите?
   - Мы говорим - сколько волка ни корми, он всё в лес смотрит, - отвечал капрал, - и ещё - на вкус и цвет товарища нет (тут и пасторша, и пастор почему-то сделали оскорблённые лица). Так что забирайте ваше нещечко, пока я не передумал.
   - Ты хоть обпередумайся, деньги плачены полицмейстеру, - тихо по-немецки прошипел пастор, но капрал всё же услышал:
   - Я вас прекрасно понял, падре, - ехидно отвечал он тоже по-немецки.
  Пастор побагровел.
   - Господин капрал изучает язык Лютера и Томазиуса, - пояснил Мора, - и достиг значительных успехов.
   - Иди уже с глаз моих! - замахнулся на Мору капрал. - Что стоишь, как сосватанный?
   - Пойдёмте, сын мой, - пастор хотел было взять Мору за руку, но тот отстранился:
   - Не нужно, отец мой. Вошки на вас перескочат...
   Капрал услышал, расхохотался, и уже беззлобно напутствовал Мору:
   - Помни, цыган, из-за чего ты сюда попал, и прежних ошибок не делай. Ступай себе с богом.
   - Прощайте, ваше благородие, - отвечал Мора, - обещаю не возвращаться.
  
   Отмытый, избавленный от вшей Мора стоял перед домом старого князя. Прежняя его партикулярная одежда теперь болталась на нём свободно, и недавнего арестанта, казалось, мог подхватить и унести резкий весенний ветер.
   На крыльце маялись два сонных солдата.
   - Его светлость ждёт меня, - скрывая волнение, обратился к ним Мора.
   - Арестант вернулся! - солдаты переглянулись, - Сейчас кликнем твою жертвочку, пусть тебя проводит.
   Один из них ушёл и минуту спустя вернулся с поручиком. Херувим ничуть не изменился - явился с тем же недоуменным лицом, только в руке вместо книжки держал вязание и спицы.
   - Явился, шельма, - поручик с удовлетворением оглядел отощавшего, жалкого Мору, - будет тебе наука. Сразу бы признался, что не умеешь ворожить.
   - Его светлость ждёт меня, - повторил Мора.
   - Так ступай - куда идти, сам знаешь. Мне недосуг тебя провожать, я занят, - поручик тряхнул локонами и предъявил вязание, - госпожа Дурыкина презента от меня к вечеру ожидает.
   Мора вошёл в дом, потрясённый случившейся переменой. Поручик же уселся в прихожей на кушетку и вернулся к своему занятию - продолжил вязать какую-то салфетку. Мора проследовал по пустынному коридору, постучал в дверь той единственной комнаты, в которой бывал здесь. Услышал сердитое 'Herein!', и бесшумно вошёл, прикрыв за собой дверь.
   Князь писал что-то за своим пюпитром - возможно, те самые мемуары, 'Семьдесят интересных лет' - и головы не повернул, когда Мора вошёл. На стене прибавился гобелен внушительных размеров, с вытканными на нём изображениями жителей Севера, и каждый житель держал в руках своё охотничье орудие. Так святые на иконах держат в руках атрибуты, орудия, которыми были они убиты.
   - Ваша светлость, вы звали меня? - напомнил о себе Мора. Князь повернулся, отбросил перо - и чернильные брызги запятнали бумагу и белый его манжет.
   - Ты обошёлся мне втрое дороже, чем в прошлый раз, - сердито признался старик, - ты стоил мне так дорого, что сейчас я даже готов обнять тебя.
   - Так обнимайте, никто не видит, и вшей на мне уже нет, - усмехнулся Мора.
   - Не могу, - признался князь, - гордыня не позволяет.
   - Тогда и не надо, - и Мора заговорил на всякий случай по-французски. - Вы желаете продолжить то дело, о котором прежде просили меня?
   - Продолжай, - со своим чудовищным акцентом отвечал старик, - видишь, я даже стреножил нашего поручика. Сидит в уголочке, вяжет.
   - Теперь я ещё больше вам должен. Но я постараюсь расплатиться за вашу милость...
   - Мне не нужно служить семь лет, как той твоей даме. Я выкупил тебя из острога - так это самому мне нужно было больше, чем тебе. Просто сделай то, о чём я тебя просил - и станем в расчёте.
   - Я слышал, вы были больны? Как сейчас здоровье вашей светлости?
   - Светлость ваша едва не отдала богу душу. Да и до сих пор чёртов клистир ещё не разрешает мне ездить верхом. - Мора понял, что речь идёт о докторе. - Ступай, Мора, и возвращайся, как будут вести. Моя сословная гордость протестует, но я до смерти рад тебя видеть.
   - Я тоже бесконечно счастлив, что вы живы, - Мора поклонился.
   - Как лакей... - проворчал старый князь, - возьми урок у Булгакова, он кланяется как бог.
   Мора задумался - кланяются ли боги, и если да, то кому - но вслух ничего не сказал.
  
   Из Москвы прибыл давешний гончий - а имя его было Лев - и с присущей ему невозмутимостью назвал астрономическую цену за свои услуги.
   - Ты прежде вдвое меньше брал, - взмолился было Мора.
   - Прежде я бумагу возил, а теперь повезу человека, - отвечал гончий, и Море нечем стало крыть.
   - Ты женился? - спросил гончего Мора.
   - Раз приехал к тебе - значит, не женился. Загадал я, что это дело будет у меня последним - а тебя, как на грех, закрыли. Я уж думал - никогда мне не завязать...
   - А как поживает почтенная госпожа Гольц?
   - Что ей сделается. Живёт не тужит, старик к ней сватается богатый, а госпожа наша всё перебирает - то ли старый жених, то ли молодой секретарь. А так-то всё у ней по-прежнему - карты, движ барыжный, бардак новый открыла...
   - А про меня говорила что-нибудь? - спросил Мора без особой надежды.
   - Как узнала, что с тобой в Соликамск собираюсь - велела беречь тебя и обещала ноги вырвать, если что с тобой случится. А больше - ничего.
   Гончий посмотрел на Мору - большой, покатый, как валун - и во взгляде его, обычно туповатом и сонном, забрезжила ирония:
   - Может, и плачет Матрёна по ночам в подушку по тебе - я того не знаю. Беречь тебя велела - как тухлое яйцо.
  
   Глубокая ночь. Соловьи в саду, и запах черёмухи из раскрытых окон - будто у кота под хвостом. За окнами угадывается река, и на реке - одинокие фонарики ночных рыболовов. В комнате горит одна свеча, и той скоро конец - пламя мечется, пляшет, бросая на стены страшные, живые тени. Бывший герцог Курляндский и Земгальский, бывший регент, ныне же всего лишь навсего господин Эрик Биринг (или Бирон - но теперь лишь для своих благороднейших французских родственников Биронов де Гонто, храни их бог и дай им всех благ), пишет письмо на листе, закреплённом на высоком пюпитре. В чёрные зеркальные глаза герцога, играя, танцуя, глядится дьявол.
  Свеча догорает, да и писать осталось совсем немного.
  На стене за спиной экс-герцога - внушительных размеров гобелен с оригинальным сюжетом 'Народы севера и их разнообразие'. Один из гобеленных героев вдруг отделяется от стены - но нет, это не загулявший эвенк, а молодой цыган с повязкой на лице, прячущей рваные ноздри.
  Бывший герцог оглядывается на него и говорит по-немецки:
  - Ещё немного, Мора, я скоро закончу...
  - Поторопитесь, скоро сменится охрана, - по-русски отвечает цыган, его речь неожиданно грамотна и чиста для бывшего каторжника.
  Письмо дописано, экс-герцог передаёт сложенный, запечатанный листок посланнику, обнимает его на прощание.
  - С богом, - шепчет по-русски, и посланник, по-волчьи сверкнув зубами, отвечает:
  - Не верю в бога, - уже растворяясь текуче в оконном проёме, в тёмном чреве сада, в соловьиной ночи.
   Старик подходит к окну, вглядывается близорукими глазами в белый сад и в чёрное, звёздное небо. Всё это было уже с ним однажды - белый растрёпанный сад, небо с мерцающими созвездиями, такое же окно, в которое смотрел он последними, отчаянными, слезящимися глазами на уходящего от него человека.
  Эпибалон эклаен, будь он проклят.
  
  
   - А что, граф, во время ваших походов вы никогда не предпринимали ничего важного ночью? - лукаво спросил гофмаршал Лёвольд голосом мягким - как пух, как соболиный мех - и сделал выразительное движение бровями.
  Фельдмаршал фон Мюних, дубина военная, не понял толком, то ли он жертва куртуазного флирта, то ли заговор его раскрыт и всё пропало, и отвечал деревянным голосом:
   - Не помню, чтоб я когда-нибудь предпринимал что-нибудь чрезвычайное ночью, но моё правило - пользоваться всяким благоприятным случаем.
   Герцог смотрел на обоих через стол и думал: 'Дураки оба'. А дураками они оба не были, и по всему выходило, что дурак сейчас как раз герцог. Фельдмаршал отвёл глаза, а Лёвольд, наоборот, смотрел на герцога внимательно и улыбался лёгкой, летучей, за столько лет отрепетированной придворной улыбкой, в призрачных ореолах свечей - хрупкий и белый, как фарфоровая кукла.
   - Поздно, пора гостю и честь знать. Прощайте, ваша светлость, и прощайте, граф, - фельдмаршал, озадаченный намёками, от греха поспешил восвояси. Герцог проводил его, вернулся - Лёвольд сидел в кресле, играл перстнями и смотрел на него исподлобья.
   - Что это был за спектакль, Рейнгольд? - сердито спросил герцог. - Зачем тебе знать, что он делает по ночам?
   - Я пытался понять, придёт ли он этой ночью по твою душу с гвардейцами, - Лёвольд сощурил глаза - бархатные, божественные, погибель всех фрейлин, - и по всему выходит, что он придёт.
   - И что теперь мне делать? - герцог не верил в мятеж, но ему интересно стало, каким будет ответ.
   - Я не знаю, Эрик. Поставь охрану, положи пиштоль под подушку...А лучше всего - арестуй фельдмаршала первым. Не у того ты спрашиваешь, - Лёвольд пожал плечами и театрально вздохнул, - я не военный человек, я просто не знаю.
   - Рене...
   - Не зови меня этим детским именем, - поморщился Лёвольд, - моё имя имеет прекрасную полную форму.
   - Хорошо, Рейнгольд, - герцог приблизился к его креслу и встал позади, опершись руками о спинку, - что будешь ты делать, если меня вдруг арестуют?
   - Какого ответа ты ждёшь? - в голосе Лёвольда отозвались и обида, и насмешка, и отчаяние. - 'С тобой я готов и в тюрьму и на смерть идти'? Прости, Эрик, это не совсем в моей манере. Меня могут не так понять, если я попрошусь к тебе в равелин.
   Лёвольд запрокинул голову, поймал руку герцога, лежащую на спинке кресла, и прижал к губам:
   - Я люблю тебя, Эрик. Но себя я люблю больше. Уж извини меня за это. Поставь охрану у дверей спальни. Я не хочу оказаться Кассандрой. - Лёвольд помолчал, провёл рукой герцога по своей фарфоровой щеке - и отпустил. - Завтра я приеду к тебе. В семь утра, по первому утреннему снегу.
   - Ты же спишь до обеда, - усмехнулся герцог.
   - Ради тебя проснусь. Лишь затем, чтобы убедиться, что я всё-таки не Кассандра.
   - Ты можешь переночевать и здесь.
   - Спасибо, нет. - Лёвольд смешно сморщился. - Из-за всех этих траурных дел - прости, Эрик - я две ночи спал на составленных вместе стульях, и всё оттого, что кое-кто сломал козетку в моей жалкой каморке гофмаршала. Хочется уже лечь на что-то ровное, и чтобы оно не рассыпалось под тобой посреди ночи.
  Лёвольд зевнул, прикрыл рот рукой - блеснули перстни и полированные ногти:
   - Я, пожалуй, тоже отправлюсь домой. Ваша светлость проводит гостя?
   - Могу даже завернуть тебя в шубу.
   Но в шубу гостя заворачивал лакей.
  Герцог смотрел с досадой на торжественное облачение субтильного Лёвольда в пушистый соболиный мех - лакей лебезил, Лёвольд жеманничал.
  На сердце скреблись кошки - да что там, целая рысь.
   - Прощай, Рейнгольд, - попрощался герцог, и угол рта его нервно дёрнулся. Лёвольд легко провёл кончиками пальцев по его лицу, успокаивая, стирая тик:
   - Прощай, Эрик. Не забудь поставить охрану. А лучше всего - арестуй фельдмаршала первым, - и сбежал вниз по лестнице, стуча каблуками и оставляя за собой невесомый шлейф 'пудрэ д'орэ', французской золотой пудры.
   Герцог вернулся в свои покои, подошёл к окну - из окна библиотеки отлично был виден подъезд.
  Лёвольд спускался к саням - в пушистой шубке, грациозный, изящный и забавный, словно драгоценная игрушка. Оглянулся на окна, кивнул тёмной фигуре в окне и впорхнул в свою карету - невесомая сказочная фея. Золотой экипаж легко покатился прочь по аллее английского сада, до самых крон - обсыпанного пышным недавним снегом.
  Созвездия поздней осени тревожно мерцали в небе, алмазные слёзы на чёрном бархате, на самом дне божественной шкатулки.
  
  
  
  Le petit Poisson et le Pêcheur
  
  во французском языке слово 'Pêcheur'
  означает одновременно: 'рыболов' и 'грешник'
  
  
   В аду не жарко. В аду, наверное, вот так же звеняще, пронзительно, гулко-холодно, как и в этом тёмном земляном тоннеле. Такие же ходы в промёрзшей глине, ни для кого, в никуда. Доктор отставляет лопату, отволакивает к самому началу подземного хода - ушат, доверху полный земли. Когда ночь наступит, и караульные уснут, можно будет высыпать землю за домом и забросать как следует снегом. Здесь же, на входе в тоннель, скидывает доктор грязную одежду и жёсткие от глины рукавицы, и возвращается за свечой. Последний взгляд - на подземный ход, как будто проделанный в мёрзлой глине неумным, но весьма упорным земляным червём, на живые отблески пламени - пляшущие по мёртвым, мёрзлым глиняным стенам. И - можно возвращаться.
  Доктор, согнувшись, вышагивает в комнату - из пролома в разобранной кирпичной кладке, и ставит свечу на стол. Задёргивает весёленьким полотняным пологом, расшитым красными оптимистическими петухами - дыру в стене, и комната приобретает вполне пристойный вид. Книги, склянки с лекарствами, фарфоровые миски и ступки в тёмных нишах - жилище лекаря, аптекаря, алхимика. Но отнюдь не заговорщика, дни напролёт ковыряющего в земле подземный ход. Между прочим, для человека, которому некуда и незачем отсюда бежать.
  Доктор присаживается на скрипучий кособокий табурет, стягивает с ног замаранные глиной сапоги, переобувается в домашние валяные чуни - теперь ничто не выдаст его недавнее занятие.
  Стук каблучков по каменной подвальной лесенке - выходит, вовремя он успел вернуться. Дура Полинька. Полинька не знает про подземный ход, ей и не нужно знать, Полинька - супруга главного цербера, надзорного поручика. Но дура Полинька весьма неровно дышит к ссыльному господину, подопечному собственного супруга, и попадись ей на глаза вырытый доктором лаз - ещё, чего доброго, примется помогать, раскапывать мёрзлую землю нежнейшими белыми ручками. Собственно, поэтому Полинька и дура.
  - Доктор, скорее, ему нехорошо! - Полинька встаёт на пороге с перевёрнутым лицом, и теребит передничек, и всячески волнуется. Можно и не спрашивать, кому - ему. 'Он' у Полиньки только один.
  - И что на этот раз? - доктор тяжело поднимается с табурета, шаркая, нарочито медленно идёт к двери.
  - Прибыл посланник с письмом, наш граф прочёл письмо, нет, он просто увидел герб на конверте - и бух! В обморок... - Полинька экстатически всплёскивает белыми ручками, - Посыльный успел его поймать, так что граф совсем не ударился, но он лежит, и не дышит...
  - Посыльный - от Строгановых? Или - от полицмейстера? - доктор выпрямляет спину и внимательно смотрит на Полиньку. - От губернатора? Что там за письмо такое, что наша цаца пала без чувств?
  - Вовсе нет, посыльный из Ярославля, от частного лица, - шепчет Полинька, и нетерпеливо тянет доктора за собою. - Скорее, доктор, он же там - лежит...
  - Полежит - и встанет, - отмахивается доктор, - погоди...Как же он вошёл, от частного-то лица, и мимо караульных? Как твой благоверный на входе его не повязал?
  - Мой муж пьян, - Полинька краснеет, опускает пушистые ресницы и делается чудо как хороша. - Я провела его мимо охраны, сама. Того парня с письмом...
  - Хорошо, пойдём же взглянем - и на мнимого больного, и на парня с письмом, - доктор стряхивает с рукава её ладошку и устремляется вверх по лестнице.
  О, это горестное ложе безутешного изгнанника, и на ложе - сам безутешный изгнанник, мертвенно-бледный, в ореоле картинно рассыпанных длинных волос. Этот и смерть свою когда-нибудь выстроит - как театральную мизансцену.
  В головах скорбного ложа - детина в армяке, растерянно веющий над бесчувственным телом - куриным крылом, извлечённым из печки. Самое то. Кафтан на пациенте - конечно же, бывший парадный, со споротым золотом и демонстративно протёртыми в бархате проплешинами - заботливо расстёгнут, и на немощной груди налеплен под рубашкой импровизированный Полинькин компресс. В живописно разметавшихся по наволочке тёмных волосах уже пристроился крошечный рыжий котёнок, пригрелся, свил гнездо и счастливо мурчит - наконец-то удалось, добился своего.
  - Фу, Нюшка! - Полинька коршуном подлетает, и берёт котёнка - прочь с графских локонов, и сразу же больной открывает глаза - трагические, словно у издыхающего зверя - и тут же упоённо чихает.
  - Ну, оклемался! - детина перестаёт веять крылом. - Так ответ-то будете писать? Или я пошёл?
  - Ты пошёл, ответ завтра, всё завтра, граф не помер, графу не плохо, граф придуривается, но ответ завтра, потому что сегодня - выволочка, - доктор изгоняет из комнаты и Полиньку с котёнком, и детину с его крылом. - Завтра, завтра, завтра. Ты, малый, возьмёшь поутру ответ вот у этой дамы - она с удовольствием тебе его передаст. Ведь верно, фрау поручица?
  - Верно, доктор, - с улыбкой кивает Полинька, и котёнок на руках её - журчит, как закипающий чайничек.
  Дверь закрыта, и граф сидит уже на своей постели, обняв колени, положив подбородок на переплетённые пальцы. Когда он исподлобья вот так смотрит и улыбается - увы, не только Полинька делается полной дурой.
  - Что за курьеры от частных лиц, и тайные письма, и почему ты не послал за мною, прежде чем его принимать, дурное твоё сиятельство? - доктор притворяется злым, но он не злится, ему смешно.
  - Я не стал звать тебя, потому что ты там... копался, - собеседник его сбрасывает компресс на простыни, и вытягивает из-за пазухи письмо, и смотрит на него, так дети смотрят - на свой табель с первой оценкой 'отлично'. - Ты представляешь, он ведь и в самом деле ответил мне. Мой всадник на лучшей в городе лошади. Пусть через полгода - наверное, долго думал, что же такое мне написать. Видишь, Бартоло - письмо запечатано его прежним, герцогским гербом. Забавно, правда?
  - Неужели ты плачешь?
  - Что ты, зачем. Кошка лежала в моих волосах - вот и слезятся глаза. Правда, что я сквозь слёзы прочитаю, в таком тумане?
  - То есть теперь тебе стало - к кому бежать, - задумчиво произносит доктор. - И я зря развлекался столько лет напролёт норным копанием.
  - Увы, он такой же пленник, и всё у нас давно прошло, - о, этот голос, с отрепетированной продуманной грустью. - Мне остаётся разве что смотреть в окно на дорогу, что делает неизбежный, неотвратимый поворот...
  Доктор понимает, что точно такой поворот вот только что сделала его собственная жизнь - мгновенный, неотвратимый и невозвратный.
  ... и повторять, как та пастушка из прежней нашей оперы:
  Mais que vous êtiez plus heureuse
  Lorsque vous êtiez autrefois,
  Je ne veux pas dire amoureuse,
  La rime le veut toutefois.
  - Что это значит, Рене? - доктор отгибает простынь и садится на край кровати. - Я не понимаю по-французски, ты же знаешь.
  - Вы были счастливее,
  Когда Вы некогда были -
  Я не хочу сказать: влюблены,
  Но этого хочет рифма
  - покорно переводит его визави, и зябким жестом запахивает на груди свой демонстративно протёртый кафтан. - Всё кончено, Бартоло, ты же понимаешь - дальше дороги нет, всё кончено.
  - Я не знаю по-французски, Рене, но помню одну поговорку, на языке твоей маленькой гордой родины: 'it ain't over 'til it's over'...Это не кончится - пока не будет совсем всё кончено, верно?
  - Это не гэльский, это вульгарный инглиш, - смеётся Рене, - и я не знаю, признаться, ни одного, ни другого. Разве что два-три слова.
  Он улыбается - и нежно, и беспомощно, и доктор с умилением смотрит на белые, ровные зубки, которые он сам когда-то ставил своему пациенту - в неотразимой прелести этой улыбки есть и его, Бартоло, заслуга. И ведь без толку, что он об этом знает, его драгоценный граф улыбается, щурит по-кошачьи тёмные выразительные глаза, всегда как будто заплаканные - и дурами делаются и Полинька, и та ярославская таинственная особа, и, увы, сам доктор.
  - Прочти мне письмо, Бартоло, пожалуйста. Видишь, у меня всё ещё текут слёзы.
  И доктор берёт из его руки конверт - дорогая, такая белая бумага - и читает ему, с выражением, как будто рассказывает перед сном - сказку.
  
   'Мой Рейнгольд, письмо твоё - лучшее, что случилось с моею жизнью за последние несколько лет. Теперь я знаю, что и ты не на самом дне ледяного кромешного ада, у тебя по-прежнему есть друзья, способные позаботиться о тебе, и верные настолько, что я (до сих пор не верится...) смог прочесть твоё послание.
  И неуместно тебе сейчас каяться в прошлых грехах и обвинять себя, мы оба знали всегда, что один из нас откажется от другого прежде, чем трижды прокричит петух.
  Всё закончилось так, как закончилось, и в любом случае, наш удел завидней, чем судьба прежнего твоего сердечного приятеля де Ла Кроа. Мы живы, и нашлись люди, столь преданные нам, что разделили нашу участь и добровольно последовали за нами - значит, мы ещё не худшие злодеи в этом мире, хотя моим именем и пугают в наших краях непослушных детей.
  Твой подарок уцелел и разделил мою судьбу, он и сейчас со мной, и бывают минуты, когда ваш покорный слуга хватается за эти отравленные чётки, как утопающий за соломинку.
  Крепость, смертный приговор и последовавшая за тем ссылка навсегда излечили меня от многих недугов, как телесных, так и душевных. Прошлое видно отныне как бы с высоты, так душе видится тело, покинутое ею - ничего не изменишь, но ничего и не жаль.
  Тем более странно, что вещи, считавшиеся прежде ненужными, незначительными и даже лишними, предстают нынче лучшим из всего, что было.
  Одна женщина подарила мне положение в обществе, другая возвысила до небес, третья вернула жизнь. Мужчины, напротив, приносили только несчастья - один использовал искреннюю мою привязанность, чтобы предать и попытаться уничтожить. Другой вплетал мою дружбу в свои интриги и хитроумные планы, как кружевница вплетает золото в кружева.
   И кого же из них вспоминаю я чаще всех в изгнании, глядя в окно на проплывающие по реке корабли?
  Поистине прав был французский поэт:
  Mais que vous êtiez plus heureuse
  Lorsque vous êtiez autrefois,
  Je ne veux pas dire amoureuse,
  La rime le veut toutefois.
  Я не могу забыть тебя, Рейнгольд, ядовитая злая золотая сильфида, невесомыми крыльями оцарапавшая нет, не сердце - душу. Мы старые и больные, и никогда не увидимся, и тысячи вёрст разделяют нас, и нет мне покоя.
  Ты говоришь со мной о прощении - и напрасно. Тебе не нужно моё прощение. Ведь если б возможно было отыграть прошлое, как партию в карты, я попросил бы у русского чёрного бога одну лишь золотую пыльцу с крыльев моего ядовитого мотылька, золотую пудру, столь недолго пачкавшую мои пальцы'.
  
  Длинная деревянная лестница, крашеная белой краской, спускается к самой воде. Пастор идёт по лестнице медленно, боится то ли споткнуться, то ли спугнуть добычу.
  Ссыльный сидит на самых последних ступенях, в окружении двух хитроумных голландских удилищ. Чуть поодаль отставлено серебристое ведёрко, в котором - пока никого, пастору с верхних ступеней это видно отлично. Поплавки подрагивают среди осоки - увы, всё не уходя и не уходя под воду, и рыболов не сводит с них глаз, как будто доски не скрипят опасно за его спиною, и никто не подкрадывается с душеспасительной проповедью. Ссыльный зовётся - господин Биринг, и больше никак, такое уж имя выдумали для него его петербургские тюремщики. Впрочем, пастор обращается к нему - 'сын мой', как и прежде, и оттого никогда не путается в его именах - прошлых, позапрошлых, настоящих.
  - И снова приветствую вас, сын мой, - со сладостным предвкушением начинает пастор, - Утреннюю беседу прервал ваш внезапно случившийся сон...
  - Жаль, что внезапный сон неуместен на рыбалке, - он не поворачивается, не смотрит, он не сводит глаз со своих поплавков, - Вы можете продолжать свою речь, падре. Мне никуда не деться от вас - с этой лестницы. Я уснул, когда речь велась о гордыне, и о наказании за гордыню, и о стяжательстве, и о чём-то таком еще. Валяйте же дальше, отец мой.
  - Гордыня, стяжательство, властолюбие, - перечисляет с удовольствием пастор, - коими камнями и вымощена дорога, что привела вас на сии ступени.
  - Напоминаю, падре - эти ступени выстроены по моему распоряжению, год назад здесь валялись три камня и торчали два пня, - пастор не видит его лица, но в голосе слышит - улыбку. - Ваша образная речь страдает от недостаточно продуманных сравнений.
  - Гордыня, - смиренно повторяет пастор.
  - Так что есть, то есть. Сами посудите - из такой грязи и в такие князи. Только дурак не станет гордиться подобными газартами. Даже сейчас - много лучше, чем то, с чего я когда-то начал. Я слишком слаб для скромности, простите мне, отец мой.
  - Стяжательство...
  - Сказано - 'не укради', но никто не запрещает принимать подарки. И - оплату по условиям длительного, затянувшегося на столько лет, контракта. Поверьте, падре - подобный контракт именно так и стоит. Вы же не попрекаете тенора - тем, что он поёт за деньги? Тенору хорошо, он попел-попел и ушёл за кулисы, а когда ты на сцене всегда, и в руках - одно, а в мыслях - абсолютно другое...
  - И - прелюбодеяние, - с готовностью напоминает пастор.
  - Издержки профессии, - поплавок уходит под воду, и рыболов отправляет в ведёрко - первого трепещущего карася. - Грешен. Стоило бы раскаяться - но теперь, когда нет больше предмета для искушения, это было бы нечестно. Слишком по-ханжески. Оставьте мне, падре, моё грешное прошлое. Кирха, в которой служите вы свои службы - в конце концов, выстроена именно на средства от прежних моих грехопадений. Примите этот дар и простите меня.
  Пастор делает паузу, то ли собираясь с силами, то ли набираясь храбрости.
  - Бог простит вам, сын мой, то, что сделано было ради вашей семьи, и то, что сделано было ради вашей бедной родины. Пусть и кривыми, грязными, окольными тропами - но вы стремились к доброй цели. Мы с вами много беседовали об этом прежде - и я полагаю, бог простит вам. И гордыню, и стяжательство, и прелюбодеяние, и властолюбие - вы, сын мой, никогда не делали зла намеренно, и вы хотели, в конце концов, хорошего - и родным, и соотечественникам.
  - Ну слава богу! - с показным облегчением выдыхает ссыльный. - Вы подниметесь по лестнице сами - или мне проводить вас?
  Ещё одна рыба - длинная, узкая, молочно-белая в солнечном свете - мелькает в воздухе и вдруг срывается с крючка.
  - Одержимость, - тихо и будто бы грозно произносит пастор. - Одержимость недостойным предметом.
  - Я ждал - когда же вы о нём заговорите, - он так и не повернул головы, провожает взглядом уходящую на глубину белую рыбу. Она умрёт все равно, у неё уже вырваны внутренности. Его рыболовным крючком. И она всё равно - не его...Никогда не будет.
  - Нет благих намерений - чтобы подобное оправдать, - пастор говорит ласково, но в голосе его слышится твердость железа. Это их давний, ещё до-ссыльный, спор.
  - Может, и не нужно, падре? - рыбак забрасывает удочку и снова - смотрит на поплавок, - Может, лучше в аду - но в хорошей компании, чем в раю - но одному? Или - с вами...Шли бы вы в дом - утешать герцогиню, или наследников, или кого-нибудь ещё. От вашего общества - у меня не клюёт.
  - Одержимость греховна, - повторяет пастор с мягким нажимом. - Я много думал, я пытался понять - за что же мы так наказаны? Все мы...Порою мне кажется - ежели вы раскаетесь, и однажды выпустите это из рук - все мы будем спасены...
  - Вы бредите, отец мой, - гневно начинает ссыльный, но пастор спускается у нему, садится на одну с ним ступень и молча указывает - на то, что машинально перебирает он в своих пальцах:
  - Вот это, сын мой, вот это...
  Длинные чётки со множеством бусин - бриллианты, рубины, изумруды, сапфиры...И мутно-розовые шарики из розового поделочного камня, в золотой оправе, в таких камнях отравители прячут яд. Их легко узнать - на свету эти камни меняют цвет, делаются то розовыми, то лиловыми.
  - Нет, падре, - ссыльный накрывает чётки ладонью, и наконец-то смотрит пастору - прямо в глаза. Такой взгляд, тяжёлый, тёмный, долгий - как полёт в пропасть - нелегко выдержать, но пастор за столько лет - научился.
  - Одержимость - это всегда грешно, - повторяет святой отец смиренно и обречённо. - Одержимость - это не любовь, сын мой. Это не любовь.
  Тёмный, смертный, последний взгляд, и судорога, передёргивающая угол рта, словно злая улыбка:
  - Но это всё - что осталось.
  
  
  
  
  Вы, патрицианская кровь
  
  
  Небо чёрное, не от подступающего дождя, от пыли. Дождя-то нет и не будет. Будет пыль, жгучая, всё застящая, липнущая к слезам. Так, что и лицо становится, как пыль эта - чёрным.
  - Не плачь, Полинька, - говорит, обнимая её, сестрица Лидия, - так оно лучше, для всех нас лучше.
  Лютеранское кладбище - эти их кресты, чуть иные, или же горбы могил, совсем без креста, в иссохшей потресканной глине. Рене не был лютеранин, он был католик, но это уже неважно.
  Так для всех лучше. Лучше для мужа - теперь он уедет в Петербург, с повышением, и она, Полинька, госпожа капитанша, с мужем уедет, и ребёнок родится уже в Петербурге. Бог даст, будет мальчик. Уедет и доктор, он так просил, столько писал в столицу, в Сенат, а теперь и не нужно ждать разрешения, можно ехать и так - ведь ссыльный его умер. Ссыльный с доктором разругались, и последние три месяца совсем не разговаривали, сидели по разным комнатам, как сычи. Рене смеялся: 'Я заболею, и умру, и некому будет меня спасать, ведь Климт на меня обижен'. Так и вышло, ага.
  Так и для него самого будет лучше, для Рене. Полинька старается не глядеть на тело в рогоже - куда ему гроб, много чести, да и денег нет. Таких в гробу не хоронят, не достойны даже и гроба. Она-то знает, что там не он, не Рене, в этом свёртке, столь противной сладостью пахнущее тело. Это не он. 'Если бы ты умер, мне было бы легче. Я знала бы, что всё наконец-то кончено. И между нами - никогда - ничего - не будет возможно. Но как хорошо, что ты всё-таки не умер'. Всё ещё будет у неё - Петербург, жизнь новая, ребёнок. Будет - и без...
  Полинька стирает слёзы - да, так всем будет лучше, не нужно плакать. Муж так пьян, что спит стоя, как водовозная лошадь, и два офицера, прибывшие из Перми для освидетельствования, после вчерашнего тоже изрядно хороши. Пошатываются, перешёптываются, похохатывают, и запах перегара даже перебивает то, чем пахнет от тела. Чёрная туча в небе, кажется, плачет пылью. Траурное небо, пылью запорошенное солнце, выжженная белёсая земля, и лес на краю кладбища - уже желтеющий от небывалой жары. Хотя ведь только июль.
  Пастор речитативом бубнит по-немецки. 'Рене католик, - вспоминает Полинька, - у католиков латынь'.
  Vos, о patricius sanguis... Так говорил он, сощурив ресницы, о ком-то из прежних своих друзей ли, врагов - вы, патрицианская кровь. И сам был тоже чужая, экзотической породы птица, волею судьбы заброшенная к ним, существам простым и топорным, данная им в грубые руки на подержание. Ненадолго. Ему было здесь с ними даже не скучно - противно. И этот лес, и эта пыль, и домики горбатые, и дорога, и всё, всё, всё, и сама Полинька.
  Лети же, отныне свободен... Полинька стирает чёрную от пыли слезу, и усмехается внезапной догадке. 'Кто он, тот, кто ляжет на кладбище вместо тебя - случайный прохожий, каторжник, разбойник? Кто он - жертва нечаянного вашего сходства? И лучше ли это - и для него, или же нет?'
  
  - Гляньте - он? - могильщик откинул с головы рогожу, и полицмейстер глянул, скривясь. Покойнику неделя, не меньше, там и лица уж нет, на такой-то жаре, но всё же...Нос длинный, и волосы длинные - он, кто ж ещё... Полицмейстер молча кивнул, и секретарь что-то царапнул на протоколе осмотра. Могильщик завернул рогожу обратно, и вдвоём с товарищем они столкнули покойника с края ямы - вниз, ногами, как собаку. Тело упало - как упало, и в яму полетели с лопат рыжие комья высохшей на жаре глины.
  
  - Вот и всё, - он стоял на верхней перекладине лестницы, и глядел в окно - на похороны. Их было двое в кирхе - два монаха, в чёрных рясах, бородатые, с длинными волосами. Мизансцена показалась бы выстроенной правильно и логично - два монаха, в кирхе, на краю лютеранского кладбища. Если бы один из монахов не походил повадками на беглого каторжника, а второй - не держал бы себя, как принцесса крови.
  - Налюбовались - так спускайтесь, ваше сиятельство, - насмешливо пригласил тот монах, что походил на разбойника. Он стоял внизу, держал наблюдателю лестницу - и ему надоело. Он говорил по-русски, так, как говорят лихие люди - темпераментной скороговоркой, возвышая тон к концу фразы, а товарищ его отвечал по-немецки, но, видно, так им было удобно, оба понимали.
  - Уже иду, друг мой, - чёрная тень слетела с лестницы на землю, словно ворон - с могильного креста. Ряса была длинна для него, и подвязана слишком узко - и скорбное вервие смотрелось в таком контексте как дамский пояс.
  - Попрощались? - спросил разбойник добродушно и почти сочувственно.
  - С собою самим? - насмешливо уточнил его собеседник. - Увы, пьеса отыграна, зрители покидают зал, - и прибавил совсем непонятно. - Vos, о patricius sanguis...
  - Это ещё по-каковски? - лестница отправилась в угол, и монах-разбойник уже переминался с ноги на ногу у выхода, не терпелось ему.
  - Латынь, 'вы, патрицианская кровь', - был ответ, - идём же, я вижу, как ты извёлся. Я довольно задержал тебя...
  - Слава богу, кровь ваша вся при вас осталась, - разбойник выглянул на улицу, оценил обстановку и махнул рукою. - Идём, пока тихо!
  
  Там, за дверью, была его свобода - и его свежевырытая могила.
  Смерть, так похожая на свободу. Свобода, столь схожая со смертью. Утрата себя, мгновенная, однажды и навсегда, предсказанная ему в году двадцать четвёртом неопытным глуповатым астрологом. Такой дурачок был, с чёрными глазами, словно у нюренбергской куклы. Тот астролог и знать не знал, что вдруг так угадает. Вслепую выстрелив - прострелит добыче голову навылет, из глаза в глаз.
  
  Они вошли в лес - в тот самый лес, на который смотрел он пятнадцать лет из своего тюремного окна. Тот разновысокий чернильный абрис, на фоне тысячи умирающих закатов, за полем, за кладбищем, за домами. Лес был хвойный, всегда чёрный, лишь по осени в ярких просверках багрянца.
  Вблизи хвоя оказалась совсем не такой - на солнце мрела берлинской зеленью, а в тени - сиреневым, и синим. Рене осторожно ступал за своим внушительным провожатым, отводя от лица паутину и ветви. И думал, в иронической - от беспомощности - манере, что прежде он не был в лесу в своей жизни вообще ни-ког-да. Как-то раньше не случалось. Здесь пахло очень хорошо, прелью и еловыми иглами, и хвоя лежала на земле, мягкая, как ковёр, и всё располагало к умиротворению и философии, лишь комары мешали.
  Провожатый давно убежал от него вперёд, на опушку, в брезжащий свет. Он вышел на яркое солнце и уже говорил с кем-то, весело и сердито, и Рене, по старой шпионской привычке, остановился, невидимый в кружевных тенях, и слушал. Новые его хозяева - окажутся они лучше или хуже прежних? Впрочем, они не настоящие хозяева, лишь порученцы хозяина, но всё равно - это опять зависимость, неопределённость, и снова весело, и снова страшно.
  
  - Принимай гостей, - провожатый присел у костра, сбросил с плеча мешок, - вот, поесть прихватили, а то я тебя знаю, ты тот ещё охотничек.
  Собеседник его, стройный, в русской одежде, длинноволосый, чумазый, впрочем, как многие здесь, прищурился, спросил недовольно:
  - Отчего так долго?
  Рене вглядывался в него - в того, в чьи руки отныне он передан. И тот тоже вглядывался - в переплетённые ветви, словно видел за ними Рене, хотя он, конечно, не мог видеть.
  - Что ж так долго, Лёвка? - повторил он.
   - Спроси у его сиятельства, - проворчал провожатый Лёвка с каким-то удовольствием в голосе. - Кое-кому загорелось поглядеть на свои похороны. Упёрся, как ишак, и ни в какую - не пойду, пока не увижу эти грёбаные похороны.
   - А ты бы, Лёвка, отказался посмотреть, как тебя хоронят?
  Рене разглядел, как он веткой пошевелил угли костре и взглядом мазнул по стене бархатистой хвои. И потом этот человек, стройный, гибкий, несомненный, по повадкам, ухарь и тать, взял из-за пазухи кошелёк, извлёк из него золотом сверкнувшую бусину, розовую, и белую, и на солнце перелившуюся в кровь, и позвал:
  - Идите же к нам, ваше сиятельство. Вам не следует нас бояться.
  Рене ещё удивился - как он прочёл его, вот так, не глядя, не видя? Этот ухарь и тать...Но бусина в его пальцах была - пароль, он нарочно играл ею, как жонглёр, чтобы можно было и рассмотреть, и узнать.
  И сделать наконец-то шаг - ему навстречу, навстречу бог знает чему.
  
  'Looks like freedom but it feels like death' - сказал как-то раз один философ. Но, бог ты мой! - а можно ли так восклицать агностику? - разве не тот же самый философ и поэт писал в предлинной своей балладе - 'And I loved you when our love was blessed, and I love you now there's nothing left but sorrow and a sense of overtime'.
   'Я люблю тебя, когда у нас ничего уже не осталось - только грусть и последние песчинки в песочных часах', или как-то там было иначе, другие слова?
  Нам тысяча лет, и мы умерли, вымерли, вмёрзли в грунт, словно древние мифические существа - и всё же имеем дерзость любить кого-то, и вглядываться до слёз в зеркальные коридоры. И летим, кувыркаясь, вниз, как подстреленная птица - а всё ждём, что кто-то подхватит нас прежде, чем коснёмся земли...
  
  
  
  На тот берег
  
  
  Река была мертвенная, стальная, и только у самого того берега - радостно-синяя. Остроносые чёрные птички будто бы разбегались с обрыва, и с размаху влетали в воду, кого-то в ней ловили. А кошка сидела у самой воды, на песке, и лапой дергала, и все надеялась уловить - их.
  Народ толпился на пристани, ждал переправы. Жара стояла небывалая, все и вся плавящая, а лодки даже и не было видно ещё на воде, но натура человеческая так устроена - беспокойство, нетерпение, щемящее подозрение - 'а вдруг не влезу'? Толпились, с тюками, корзинами и котомками, зыркали друг на друга подозрительно, припоминали, кто первый пришёл - таков уж человек, такова природа...
  Трое путников, точно знавшие, что они-то на лодке наверняка уплывут - у них было условлено с лодочником - сошли с горячей пристани и теперь сидели на увядшей июльской травке, в тени двух причудливо перекрученных сосен. Все трое были монахи - два мелких, и один очень большой. Видно было по ним, что монахи ряженые, на одном из мелких и вовсе скорбное вервие туго перетягивало талию, как пояс на гризетке. То ли ухари, то ли беглые, с пересылки - никто здесь не спрашивал, кто, что? Гуляй, пока не хватились. Длинноволосы, грязны, бородаты - ну, выходит, монахи, а более спроса нет.
  Неподалеку, возле сторожки, два детинушки, голые по пояс, монотонно и уныло пилили длинное бревно, и пели при этом.
  - Белый-белый понедельник, завсегда последний день, - затягивал один, и потом - ух! - рывок.
  - Молодой зелёный вторник, раскаленный ясный день, - вторил ему другой, и тоже - ух! - дёргал на себя пилу.
  - У моряков подобная манера пения именуется 'шанти', - проговорил, чуть картавя, тот монах, что с перетянутой талией, - задаёт темп монотонной однообразной работе.
  Он говорил по-русски, но в речи своей слишком уж напирал на шипящие - слышно было чужака, иноземца.
  - Ох, папи, лучше молчите! - устало отвечал ему столь же изящный его спутник, коротконосый хищный красавчик. Он только что поймал в воздухе на подлёте очередного комара - совсем как кот лапой. - Ваша речь выдаёт вас еще пуще, чем это ваш ... пояс. Молчите, если желаете, чтобы я довез вас хотя бы до Перми.
  - Он и мыться хотел, - пробасил угрюмо очень большой монах. - Вот кто тут моется? До Перми доедем - так я вам баньку истоплю, ваш-сиятельство, а сейчас - ни-ни, палево...
  - Палево, - передразнил 'ваш-сиятельство', с акцентом и с отчаянием. - Merde!
  Он закрыл лицо руками, запустив пальцы в длинные волосы - демонстрировал, насколько спутники обрыдли ему и противны.
  - Намучаемся с ним, - в пространство выговорил без выражения монах-здоровяк, - хапнем горюшка...
  Хищный его товарищ поднялся с земли, сорвал травинку и принялся разгонять над собою тугое комариное облако.
  - Вот демоны, - он двигался резко, словно фехтуя, - ни в какую...Лёвка, глянь, как парнишка на нас уставился. Знаешь такого?
  Изнизу, с пристани, смотрел на них внимательно молоденький мальчик - в крестьянском, голоногий, с наплечной холщовой сумой.
  - Не, не знаю, - прогудел монументальный Лёвка.
  - Я его знаю, - их третий отнял руки от лица. Мальчишка с пристани тотчас расцвёл улыбкой, и помахал - ему, кому же ещё.
  - Мальчик, папи? - ехидно усмехнулся хищный его спутник. - Я всегда подозревал, что вы любите...
  Мальчишка шагнул было к ним, но смутился, передумал, спустился с пристани на прибрежный песок и принялся гладить давешнюю охотницу-кошку.
  - Пойду я до ветру, - Лёвка поднялся, закрыв собою и пристань, и мальчишку, и самоё реку. - Может, грибков по пути наберу.
  И медленно, вразвалочку, пошёл - но не в лес, а вниз по склону. Хищник же присел опять рядом со своим спутником, заглянул в лицо ему:
  - Так он знает вас, папи, этот мальчик?
  'Папи' нахмурился. Ему было, наверное, много лет, но - хрупкость, и то, что зовется обычно словом 'порода' - всё это как-то скрадывало возраст, ну, и борода. И глаза у него были - красивые, как у византийской иконы.
  - Этот мальчик - он девочка, Мора, - ответил папи вкрадчиво, с шепчущим своим акцентом. - Дочка нашего старосты, её выдавали замуж, насильно, за богатого старика. И однажды нашли возле пруда - её башмачки и... как это будет... сарапан?
  - Сарафан.
  - Да, Мора, сарапан. Все думают, что она утонула. А она, выходит, умерла точно так же, как и я, - он улыбнулся, тепло и беспомощно, - понарошку.
  Хищный Мора плавным танцующим движением переместился, перетёк - уселся на корточки, напротив своего собеседника.
  - Нет, папи, - произнёс он почти нежно, - вовсе не как вы, папи. Вы доедете до Перми, и Лёвка сочинит для вас русскую баню. И потом мы продолжим путь наш дальше. А она...
  - Умерла, - мгновенно отозвался его папи, и снова закрыл лицо ладонями - только торчал меж ладоней бледный кончик носа - и взлохматил пальцами длинные, с проседью, волосы. - Она умерла. Merde, merde, merde...
  - Такие девчонки не молчат на допросах, - тихо и грустно проговорил Мора, глядя с состраданием на его трясущиеся пальцы, - они как дыбу видят - сразу соловьём поют, всё припоминают, и сверху еще. А то, что её поймают - дело времени, не полицмейстер, так попы. Чтоб штаны носить, тоже привычка надобна, а она зелёная совсем, как сопля. Я поклялся довезти вас, папи, и поверьте, вы мне дорого стоили. Жаль мне утратить вас - из-за сентиментальной глупости.
  Пильщики у сторожки запели хором, на два голоса, теперь припев:
  - И мы проснёмся на другом берегу... и мы очнёмся на другой стороне... и, может быть, вспомним...
  - Странные шанти у русских, практически философия Плотина, - с глухой иронией прошелестел папи из-под завесы своих волос, и почти улыбнулся, - ты правильно всё делаешь, Мора, просто я уже очень старый. Меня это - уже ранит.
  - Заживёт, - хищно улыбнулся Мора, хотел прибавить 'до свадьбы', но тотчас подумал - какая у старого гриба свадьба? С кем? И не прибавил. Он поднялся с корточек, вгляделся, прищурясь, в металлическую рябь речной воды. - Лодка плывёт. Пойдёмте, папи, встанем поближе - чтобы лодочник сразу нас признал. А Лёвка пусть догоняет нас, гулёна.
  
  Лёвка запрыгнул в лодку перед самым отплытием - пришлось попросить из-за него на берег одну бабу с корзиной. Много места он собою занимал... Баба скандалила сперва, потом ревела, но лодочник остался непреклонен, уговор дороже денег. Мальчишки в лодке не было, и на пристани, и на берегу не было, и, наверное, нигде уже. Только кошка бродила по песку, тянулась лапкой за птицами.
  - Гляньте, красавцы какие, - Лёвка разложил на коленях, на чёрной рясе, свою добычу, - и белые есть, и моховички, и гриб польский. Доплывём - и жареночку знатную состряпаем...
  Лодочник оттолкнул своё судно от берега, гребцы взмахнули веслами. Они, слава богу, не пели в дороге никаких шанти. Кама-река расстилалась вокруг серой гладью, под серым же, мертвенно-раскалённым небом, и только вдали светилась радостно узкая, словно отрезанная, яркая синяя лента. Там, далеко, у самого того берега.
  
  
  
  
  
  Щёки, подложенные ватой
  (оммаж Колдуэллу)
  
  Когда добрались до города, уж ночь была - постоялый двор выбрали самый простецкий, но - всё равно. Лёвка сбегал куда-то, по старым знакомым, привёл цирюльника - и этот блатной цирюльник подровнял им всем троим бороды, да столь гривуазно, что Мора не поскупился и заплатил ему вдвое. Потом хозяюшка, разбуженная в ночи и оттого очень добрая, затопила для них баню. И это было - если не счастье, то почти на него похоже, после такой-то дороги.
  Мучительная жара спала, зарядил затяжной мелкий дождь, и в совсем уже осенней нежданной прохладе - жаркая банька как никогда пришлась кстати. Девять блаженств евангельских - так определил этот их расклад Лёвка, горячий приверженец русской ортодоксальной веры.
  
  Мора, зажмурившись, окатил себя из ковша - и вместе с пылью, и грязью, и грязевыми муаровыми разводами смылось с него и его лицо. Сошли с кожи давние белила, и проступила на физиономии въевшаяся пороховая арестантская татуировка, буквы 'в', 'о' и 'р'. И ноздри - стало видно, что когда-то были рваны - обозначились шрамы на крыльях короткого, будто бы ножницами подрезанного носа.
  - U-la-la... - с каким-то злым удовольствием проговорил его спутник, его подопечный - как только разглядел перемену, и прибавил ещё фразу, вроде бы на немецком. Но Мора, знавший немецкий не хуже русского, почему-то его не понял.
  - Что вы сказали, папи? - переспросил он подозрительно, - Это что, по-тарабарски?
  - Это по-цесарски, - лениво отвечал его папи. - Не бери в голову, Мора, все равно тебе не угнаться. Как бы тебе ни нравилось играть в кавалера - ты, увы, никогда им не будешь.
  Лёвка умиленно хмыкнул - его почему-то забавляло, то, как папи злится. Лёвка смерил их обоих отечески-добрым взглядом, ополоснул лицо напоследок ледяной водой, и затем вышел из бани вон. Он в бане никогда подолгу не сидел, боялся сомлеть, отчего-то голова у него 'улетала', как сам он говорил. Лёвка был человек-гора, антик, гипербореец - но натопленная баня была его единственной обиднейшей слабостью.
  Мора не оскорбился, он уже привык к подобным колкостям. Он с любопытством следил, как подопечный его, завернувшись в простынь, медленно расчёсывает длинные, с проседью, волосы. Папи был для Моры живым учебным пособием - манеры, стиль, подача своей персоны... Мора толком и не знал, кем его папи был прежде, какой-то списанный придворный селадон... Но папи был в понимании арестанта вчерашнего - образец кавалера, эталон. Папи никогда не делал лишних движений и жестов, как будто бы жалел лишний раз потратить себя, всё у него выходило лаконично и красиво - и даже, прости господи, вычёсывание вшей.
  Мора, сощурясь, смотрел в полумраке на его поднятые руки - и на тёмные шрамы вдоль вен, контрастные на очень белой коже.
  - Папи, неужели вы когда-то пытались себя убить? - спросил Мора иронически, но снедаемый жесточайшим любопытством.
  - Куда мне, скорее наоборот, - пожал плечами папи, и снова с дидактической какой-то грацией. - Это всего лишь шрамы от медицинских стилетов. Противоядия, Мора - то, что так тебе интересно. Сколько шрамов - столько раз целовал меня чёрный ангел, да, видишь, так и не зацеловал до смерти.
  Мора мгновенным сноровистым движением свернул на голове тюрбан, и безобразные татуировки проступили на его лице особенно отчётливо, еще и перекошенные из-за натянувшейся кожи.
  - Так ты недалеко уйдёшь, - философски вымолвил папи, - с этими тюремными клеймами. Что же ты будешь делать?
  - Тю! - рассмеялся Мора. Он придвинул к себе котомку, извлёк на свет божий коробочку с белилами, и не глядя растушевал по лицу краску - но и не глядя вышло у него совсем неплохо.
  - Ты носишь пудру с собой? - восхитился папи. - Беру назад свои слова, те, что были про кавалера - может, из тебя что-нибудь да и выйдет. Только это ведь делается вовсе не так, - он приблизился к Море и кончиками пальцев что-то на лице его поправил, и тотчас зрительно приподнялись скулы, и Морино лицо приобрело несколько надменное выражение, - Вот теперь всё правильно. Надеюсь, твои вши не перепрыгнули на меня - ведь я только-только вычесал своих.
  
  На другой день, к вечеру, Лёвку навестил давний его приятель, по прозвищу Плюс. С таким именем и гадать не надо было, что за человек - несомненно карточный шулер. Вместе с Лёвкой они сели играть, составили так называемую 'курицу' - на постоялый двор пожаловала ватага лопоухих соликамских купчишек, и грех было не воспользоваться случаем.
  Папи бродил возле игроков, нарезая круги, как лиса, но Мора не дал ему играть, и сам не сел.
  - Мы невезучие игроки, папи, - прошептал он на ухо, - встанем из-за стола без штанов. А Лёвка - он работает...Бог даст, чутка прогонные сэкономим...
  - С сорок второго года, Мора, - прошелестел его подопечный с тоскливым вожделением, - я ведь не играл - с сорок второго года...
  - Мне двенадцать стукнуло в сорок втором, - тут же припомнил Мора, - в первый раз поцеловался. В кирхе, с пасторшей.
  И вот после этой 'пасторши' - и влетела в гостиную встрёпанная перепуганная хозяйка.
  - Вы же лекари оба, кажись? - встала она перед Морой и его папи, словно живой вопросительный знак. Правда, несколько рябой и квадратный.
  По документам они и в самом деле были аптекарь и зубодёр, отец и сын Шкленаржи - собственно, оттого Мора и обращался к своему спутнику - папи. Но, конечно же, они были тот ещё аптекарь и тот ещё зубодёр...
  - У Малыги девка помирает, цирюльника кликнули, а он - в дымину лежит, - пояснила хозяйка.
  Мора ощутил мгновенный укол совести - ведь именно он, Мора, щедро переплатил цирюльнику, и, выходит, тот на радостях и запил. Но, всё равно, соглашаться им было нельзя - им, тем ещё, аптекарю и зубодёру...
  - Проводи нас, - вдруг сказал его папи по-русски, очень чисто. У него был дивный музыкальный слух, и он мог бы всегда говорить по-русски без акцента. Но - он находил это скучным.
  Хозяйка воспрянула под ворохом тряпок, которые почитала она шалями, и повела их за собою, как наседка цыплят. Папи в последний раз оглянулся на игроков - и с такой тоской...
  
  Она была голубая. И почти прозрачная - кончик носа, казалось, даже просвечивал в пламени свечи. Папи взял её руку, потрогал пульс - и потом посмотрел на синие её ногти, и сделал лицо - почти такое же грустное, как возле карточного стола. Он столько лет читал свою книгу - трактат о ядах - и знал в этой книге наизусть уже все-все главы.
  - Здесь нечего ловить. Amanita phalloides, - проговорил папи без интонации, - даже будь при мне прежний мой арсенал - всё было бы без толку. Противоядия - нет.
  - А что за аманита-то? - шёпотом переспросил Мора. Мамаша пациентки мельтешила тут же, и с нею пять или шесть извечных русских старух, всегда обретающихся во всех русских домах - в самых разных декорациях. Мора устыдился показывать при них своё невежество, и папи это понял, и ответил ему по-немецки.
  - Это такой гриб, я не знаю, как он называется у русских. Она уже покойница, у неё нет шансов. Разве что - нам с тобою стоит сказать их попу, что у девчонки плохо с сердцем. Сам знаешь, как хоронят самоубийц.
  - Что он сказал-то? - мать девушки встала напротив Моры, и снизу вверх заглянула в его глаза. - Не помрёт Маланья?
  - Помрёт Маланья, - отвёл глаза Мора. - Мой отец говорит, что сердце у неё больное, до утра не доживёт. Кто-то, видать, сильно огорчил вашу девку - вот сердечко-то и не вынесло. А ещё отец говорит - попа зовите.
  - Позвали...
  Краем глаза Мора увидел - как шепчется папи с одной из ворон-старух. Это был его талант - находить общий язык со всеми женщинами, и с молодыми, и со старыми и страшными. И уже потом - вить из них любые веревки.
  От двери пахнуло перегаром, колыхнулся тёмный колокол рясы - явился поп. Мора взял папи под руку и вывел вон.
  - Она отравилась, друг мой Мора, - прошептал ему на ухо папи. - Ей недавно отказал жених, некто Матвей Перетятько. Подыскал себе более богатую невесту.
  - Это старуха вам нашептала?
  - О да. Нелепая смерть...Убить себя - из-за невозможности носить фамилию Перетятько...
  
  - Мне нужен твой 'палетт'.
  Папи смотрел на Мору, по-птичьи склоняя голову набок. За спиною его угадывалась одна, нет, даже две давешние старухи. Снюхался, старый гриб... Очередная его авантюра... Мора переспросил недовольно:
  - Мой - что?
  - Твой 'палетт', твоя коробка с пудрой.
  - Зачем это вам?
  - Они, - папи кивнул на старух, как на нечто неодушевленное, - обмыли покойницу. Она совершенно синяя. Нельзя выставлять подобное в церкви, все всё поймут...
  Мора прерывисто выдохнул, прогрохотал сапогами в их комнату и вынес для этого фигляра коробку с краской. Всё равно ведь не отвяжется... Впрочем, уезжают они только завтра, каждый развлекает себя как умеет.
  Лёвка с той своей 'курицей' выиграл недурной кожаный возок, сэкономил прогонные. Лошадь, конечно, им всё-таки пришлось покупать самим. Но, всё равно... Девять блаженств евангельских - как набожный Лёвка это называл.
  
  - Папаша-то наш художник, - проговорил восторженно Лёвка, - так самоубивицу накрасил... На себя стала непохожа...
  - Она умерла от разбитого сердца, - поправил его педантичный папи. Он тонко и сладко улыбался - кот над убитой мышью.
  - А где ты её видел? - спросил Лёвку Мора.
  - Так я гроб до церкви тащил, - похвалился Лёвка, - я ж - каков...
  Каков... гипербореец, антик...человек-гора. Неудивительно, что он был ангажирован.
  - Она лежала - чисто ангел небесный, - продолжил Лёвка мечтательно, - и кругом все ревмя ревели. А больше всех - злодей Перетятько. Осознал, гангрена, какую кралю потерял... Мать её в морду ему вцепилась...
  Папи иронически поднял бровь. Мора смотрел на него с интересом - на великого художника, на холодную бесчувственную змею. Он, Мора, тоже видел покойницу, ангела в гробу - когда явился в тот дом, отобрать у папи свой 'палетт'. Побоялся, что тот растеряет краски...
  Она лежала - как будто спала. Мора и не ведал, что можно сделать такое его дешевой пудрой. Эта девочка словно бы светилась изнутри, мерцала, тлела матовым неярким пламенем. Чисто ангел небесный... Тень ресниц, тающий отсвет улыбки - словно прощения просящей... Золотая коса из-под платка, поднятые недоуменно брови - господи, за что? За что всё это со мною? Папи даже нарисовал было сбегающую из-под ресниц перламутровую слезу, но потом всё-таки опомнился, стёр.
  - Как вы это сделали? - только и спросил его Мора.
  Папи усмехнулся, равнодушно, скучающе, как всегда - равнодушная злая змея.
  - Главный секрет мумификатора - щёки, искусно подложенные ватой.
  Он и прежде это говорил, но сейчас его острота впервые прозвучала к месту.
  
  Они уезжали из города на рассвете. Лёвка устроился на облучке, Мора с подопечным своим забрались в возок.
  Солнце нехотя лезло из-за сараев, поповнин кот возвращался с ночной охоты. Копошились в пыли крошечные испанские куры, новомодная прихоть хозяйки. Малыш-петушок вознёсся на крыльцо и орал - но никак ему было не перекричать протяжный вой, что нёсся и нёсся от дома, с той стороны улицы.
  Папи брезгливо сморщил изящный нос:
  - Что там за истерика?
  - У Перетятьков ночью малый зарезался, Матвейка, - поведал осведомлённый Лёвка.
  - Неужели - ты? - папи даже высунулся из окошка, чтобы посмотреть на предполагаемого душегубца Лёвку, и Мора за рукав вернул его на место.
  - Это не он, папи, это - вы, - произнёс он со злым удовольствием. - Это - вы.
  Лёвка свистнул - и возок дёрнулся, покатился.
  - В нашем саде в самом заде вся трава помятая, - запел Лёвка. - То не буря, то не ветер, то любовь проклятая...
  Но задорная его песенка долго ещё не могла заглушить - другую музыку, такую пронзительную и протяжную, всё бегущую по светающей улице, и по сонным дворам, и дальше, и дальше.
  
  
  
  
  Матрёна
  
  
  - Хозяйка, к вам Алоис Шкленарж! - торжественно продекламировал мальчишка-казачок, явно упиваясь иностранными словами.
  'Кого только чёрт не носит' - Матрёна отложила в сторону книгу о похождениях кавалера де Молэ и велела:
   - Веди его, посмотрим, что за гусь.
   Мальчик вернулся с кавалером, ничуть не худшим, чем книжный де Молэ, как описал того затейник-романист - 'драгоценное соцветие всевозможных совершенств'. Под мышкой держал кавалер великолепную шляпу, и волнистые волосы, чёрные, как вороново крыло, обрамляли матовое узкое лицо с крупным, но изящным носом. Лицо было совсем чужое, фарфоровая маска, надетая поверх собственного лица, а вот глаза - карие, насмешливые - были те самые.
   - Рад видеть вас, госпожа банкирша Гольц, - кавалер поклонился, и пряди упали ему на лоб - и одна была белая.
   - Долго же ты ехал ко мне, Виконт, - отвечала Матрёна, - уж и яблоки попадали, и Саггитариус и Лира твои дважды выходили и скрылись, и медведь в лесу издох...
   - Так в остроге я сидел, муттер, - не Виконт более, Мора взял её руки в свои и поцеловал по очереди. - Со всей дури офицера в речку выкинул.
   - Был дурак - дурак и остался, - рассмеялась Матрёна.
   - Кабы не заступничество одной высокой особы, которую зовёшь ты курвой немецкой - сидел бы я в остроге и до сих пор.
   - Мальчик мой, золото моё - ты ушёл, чтобы стать равным мне? - в голосе Матрёны смешались горечь и издёвка. - А ведь ты всего лишь поменял хозяина.
   Ни тени не пробежало по гладкой маске, Мора лишь чуть склонил голову набок, как птица - это была новая повадка, явно скопированная им у кого-то. Они давно не виделись, и у Моры появились уже новые, следующие учителя.
   - Может, оно и не так уж плохо, госпожа Гольц. Говорят, каков хозяин, таков и слуга - а герцог всё же чуть-чуть получше, чем вдова-банкирша? - Мора опять собрался поцеловать её руку, но Матрёна не дала. - Не плачь по мне, муттер - стану и я свободен. Приеду к тебе на шестёрке белых коней и в белой шляпе - только дай мне время, и полугода нет, как я из острога.
  - Я бабкой стану, пока ты соберёшься.
   - Ну, Юшка не даст тебе заскучать.
  - Юшка уж месяц как повешен, - вздохнула Матрёна, - не по своим зубам взял жертвочку. Говорила дураку - не трожь кубло салтыковское, нет, полез, бестолочь. А на Салтыковых, сам знаешь, и суда нет, гайдуки ихние его, как собаку...
  - Плохо. Жаль Юшку.
  Мору как обожгло, жалко сделалось - соперника, и друга. Юшка был из тех конкурентов, что дороже и ближе любого товарища, да понял это Мора лишь сейчас, когда уж сделалось поздно.
  Матрёна наблюдала заворожённо, как за секунду гладкий бездушный фарфор превратился в страдающее живое лицо, и столь ей знакомое. Брови взлетели, дрогнули губы - вот так же прежде, в Кёниге, он печалился, когда не клеились его первые нелепые авантюры. Матрёна нежно взяла его пальцами за подбородок, заглянула в глаза:
   - Теперь-то открой мне свою интригу?
   - Да там той интриги, - маска вернулась на место, и кавалер, что 'соцветие совершенств', небрежно всплеснул кружевным рукавом. - Молчал, потому как сглазить боялся. Папаша мой отыскался, цесарский аптекарь Павел Шкленарж. На днях абшид подтвердим и направимся на родину, в потомственный домишко Шкленаржей.
   - А как же граф Гастон Делакруа? - смеясь, припомнила Матрёна. - Ты мне в Кёниге и дом его показывал, и выезд.
   - Все мы хотим казаться лучше, - вздохнул Мора, - выдумываем себе в предки графов, когда никакого папаши нет. А когда нашёлся - рады и аптекарю. Я и не чаял, что мы с ним увидимся...
   - Здоров ты врать, Виконт, - не поверила Матрёна. - Лёвку-то моего привёз, не потерял?
   - Жив и невредим твой гончий Лев, вернулся в добром здравии. Только просить я тебя хотел - отпусти сего хищника с нами. Очень ему охота на вотчину Шкленаржей поглядеть.
   - И далёко ли домик Шкленаржей?
   - Силезское поместье Вартенберг.
   - Да уж, поближе Соликамска, - саркастически заметила Матрёна. - А что ж Лёвка сам за себя не попросит?
   - Стыдно ему. Вон сидит на козлах, идти боится, - Мора подвёл Матрёну к окошку и указал на карету у подъезда.
  Гончий Лев и в самом деле сидел на облучке, но не боялся и не стеснялся, а заливисто хохотал, содрогаясь, как гора от землетрясения. Дверь кареты была открыта, и возле кареты стоял, играя тростью, виновник громового смеха. Даже отсюда, из окна, было видно, какой это изящный господин и как похожи они с сегодняшним, новым Морой - одно лицо, разве что господин тот Моры лет на двадцать старше. Он рассказывал Льву что-то, указывая тростью в глубину улицы - то ли делился воспоминаниями, то ли комментировал прохожих, и видно было, что сам он едва сдерживает смех, а уж Лёвка-то заливался...
   - Я же просил его сидеть в карете! - расстроился Мора.
   - Боишься, что его узнают?
  Мора сделал большие глаза:
   - В Москве? Кто?
  Матрёна лишь усмехнулась.
   - Так это и есть папаша Шкленарж...Видно, конечно, что он никакой не аптекарь. Повадка выдаёт. Посоветуй папаше хоть ножку подволакивать, что ли...
   - Спасибо за науку, матушка хозяйка.
   - Всё, не хозяйка я тебе, переметнулся.
   - Так отпустишь Льва?
   - Да пусть катится, путешественник. Невеста его плакать будет, так это не моя забота.
   Матрёна смотрела вблизи на бывшего любимца, в тёмные его, самые неверные в мире глаза. Прожектёр, мечтатель, как желал он когда-то для себя сказочной, небывалой, волшебной судьбы, с авантюрами, с высокими персонами, интригами, ядами, противоядиями. Как порой говорил он об этом, сновиденным медленным шёпотом, то ли ей, Матрёне, то ли бога просил, рассказывал каким-то высшим надземным силам, чтоб услыхали, узнали, сделали по его. И вот услыхали силы, сделали по его...
  Она ведь признала того его спутничка, папашу Шкленаржа. Такого разве забудешь - глаза, улыбка, профиль камеи, осанка, и манерочка его змеиная - и за двадцать лет ничего никуда не делось, и ещё через двадцать лет ничего никуда не денется, он и в гроб таким ляжет - порода. Вот так же, в Петербурге, смеялся он на запятках саней, невезучей тогдашней правительницы, Аннушки Леопольдовны, и глазки закатывал, и перчаточкой играл - а с крыши глядели на него девки, из салона мадам Шарлотты, и Матрёна, Машка тогдашняя, шестнадцати лет, сквозь сказочный снежный муар, тоже глядела. На небывалую его красоту... Они, девки продажные, частенько так, с крыши, из-за труб, смотрели, как проезжает царский санный кортеж, сперва с одним красавцем на запятках, графом Линаром, а потом - вот с этим, уж следующим. Мало хорошего они в салоне видели, вот и выбирались - на чужую красоту поглазеть.
   - Что за перстень у тебя? - Матрёна взяла за руку своего совершенного кавалера, и странный перстень замерцал, играя. В оправу белого золота вставлена была бусина, розового камня, на свету перетекавшая цветом то в седину, то в чёрную кровь.
  - Узнаёшь?
  - Да я уж всё узнала - и с кем ты спутался, и камень этот твой. Ведь не твой же, его. Сбылась твоя мечта...
  - А вот остальное, - Мора вытянул из рукава самоцветные чётки, с точно такой огранки бусинами, но только уже из рубинов, изумрудов, бриллиантов. - Как думаешь, сколько смогу за такое выручить?
  Матрёна сощурилась, поднесла к глазам очки - они висели на груди у неё, на тонкой цепочке, ведь старость - отнюдь не радость.
  - Хороши, - оценила, - я дам тебе записку, к барыжке Кукушкину, чтоб он тебя не обсчитал. Этот коршун плюшевый почерк мой ведает, и уж от одного почерка трясётся.
  - Ты же грамотная ныне.
  - Так секретарь мой меня научил...
  Эх ты, Юшка-бедняжка... И этот ведь бедняжечка, пешечка, в изящных пальчиках отставных интриганов. Наиграются в него господа - и выбросят, как не нужен им станет.
  И Матрёна, гордая, прожжённая московская атаманша, притянула к себе заблудшего своего кавалерчика, осторожно поцеловала, легонько, чтоб не смазать краску, лоб его, брови, глаза, как детей целуют.
   - Возвращайся, - попросила, - из Силезии своей. Наиграешься в высоких персон - и возвращайся...
   - Когда выйдут на небо Саггитариус и Лира? И звёзды опустятся низко, к самой земле?
   - Да хоть когда, да хоть каким. В карете, в белой шляпе, или пешком и на одной ноге - просто возвращайся. Любым приму.
   - Об одном ещё хочу просить тебя, муттер, - сказал Мора. - Долг чести, как зовёт это одна высокая особа. В ярославском остроге томятся двое арестантов, Фома и Шило - позаботься о них, не бросай бедняг. Я оставлю деньги...
   - Ладно, сделаю. А что же высокая особа - ему-то всяко ближе позаботиться о несчастных? Что же ты его не попросил?
   - Звёзды не смотрят с небес на нас, смертных. А смотрят - так и не видят, близоруки они и рассеянны. Если поднимешься к ним на самое небо - может, и разглядят тебя, ничтожного, а может, и нет.
   - На что же смотрят они там, в своём небе?
   - Наверное, друг на друга.
  
  
  
  
  
  Портрет
  
  
  За те два года, что Мора здесь не был - Москва не изменилась ничуть. Те же кривые горбатые улочки, и насупленные домишки, в желтоватой сени узловатых хирагрических вязов. И в реке, что ни день - всплывает утопленник, и под окнами лучше не гулять, может выпасть на шляпу нежданный сюрприз. Москва встречала слезами, и грязью по пояс, и ворохом жёлтых листьев, поддельной медью берёзовой россыпи - Мора невольно припомнил подземный монетный двор, Петьки Голощапа, и призадумался - жив ли старый жулик? Петька в своих катакомбах печатал вот такие же медные тонкие монетки - как летели сейчас с берёз, на плечи Мориного нового, француженкой шитого кафтана.
  Жук-полицмейстер, что должен был подписать их абшиды, якобы свалился с инфлюэнцей. Но в приёмной полицмейстерской шептались, что его благородие на охотах, стреляет в Измайлове уток. Так путешественники и застряли, в старой столице, и бог знает до каких морковкиных заговинок - когда ещё благородию прискучит истреблять бессловесных тварей?
  Скитальцы сняли номер на постоялом дворе вдовы Корольковой, и, как мухи в патоку, погрузились в ожидание. Мора, с дворянской косой и во французских щёгольских обновках, сперва затосковал, но потом, как нанёс визиты старым знакомым - оттаял, ожил, и почти расхотел уже туда, за шлагбаум. Куда они там ехали...
   А Лёвка гулять не мог, он сидел безвылазно в номере, и следил за папи - чтобы тот не сбежал. Впрочем, Лёвка и не скучал. В Москве, то ли от безделья, то ли под влиянием гривуазного папи, в Лёвке проснулся художник. Он спёр, или выпросил у хозяйки, стопку бумаги и грифель, и днями напролёт, сидя на окне, рисовал - гуляющих баб, и гуляющих куриц, и стайку извозчичьих телег на углу, и попика, бегущего по грязи, подобрав по-девически рясу. И люди, и звери, и вещи выходили у Лёвки с характерцем, с норовцом, с приметными узнаваемыми личиками, словно в каждом жила душа. А ведь по своей основной профессии Лёвка был ухарь, и наёмный гончий, и ночной, прости господи, тать - и вдруг с такой любовью и вниманием подмечал он мельчайшую чёрточку у божьих тварей.
  Конечно же, узник папи не мог не перевернуть внезапное Лёвкино увлечение в свою пользу, вернее, для собственной забавы. Так кошка, не имея мыши, играет - с клубком. И всё чаще, приходя под утро от московских приятелей, Мора видел, как сидят они вдвоём, Лёвка и папи, голова к голове, в свете дрожащей копеечной свечки. Папи что-то рассказывает Лёвке, на смешном своём картавом русском, и Лёвка, по рассказу его, на жёлтом листе - рисует, рисует... И дело прошлое оживает под скрипучим грифелем, какие-то давние, ныне минувшие, папины приключения.
  
  - А я ведь, грешным делом, полагал, что художество и татьба ночная - вещи несовместные. А, Лёвка? - Мора спросил это, и насмехаясь, и всё-таки - терзаемый любопытством. Что такое рисовали они вдвоём, да еще два вечера подряд?
  - А папи говорит - весьма совместные, - флегматически отозвался Лёвка, и почесал в голове. - Он и имя называл. Каравадзио. Живописец и тать. И ещё двух каких-то, я не запомнил...
  - Дай глянуть-то, - взмолился Мора, - что вдвоём намалевали.
  Был полдень, и папи спал - он всегда при возможности спал до трёх. По какой-то прежней своей селадонской привычке. И Море не перед кем стало держать фасон, сделалось можно и любопытствовать, и клянчить - ведь Лёвка был свой, не выдаст, не обсмеёт.
  Лёвка с всегдашним туповатым равнодушием протянул товарищу дрожащие листы. Но Мора подозревал, что под слоновьей Лёвкиной шкурой сейчас трепещет нежное нутро творца - как-никак, первый зритель.
  - Не боись, - пообещал Мора великодушно, - ржать не стану.
  На первом листе нарисованы были кушетки и стулья, но отчего-то меховые, лохматенькие, пушистенькие, словно пробивалась сквозь них трава. Спинки диковинной мебели увиты были цветами и листьями, а ножки изогнуты, подобно древесным корням.
  - Почему они пушистые? - спросил Мора.
  - Так трава, - пояснил Лёвка, - трава проросла. Они зелёные, из веток сплетённые, и травкой покрыты.
  - А, топиары... - догадался Мора, и пролистнул дальше. Круглый фонтан в несколько этажей, сложные стрельчатые арки... Кое-где кривые Лёвкины линии были подправлены твёрдой, поставленной, явно привычной к рисованию чертежей рукой.
  - Как думаешь, кто он прежде был? - шёпотом спросил Мора, кивая на спящего папи. Тот лежал, как кот, клубочком - под пёстрой периной. - Может, художник? Смотри, как ровно рисует...
  - Не, он дворецкий бывший, - покачал головой Лёвка, - но в знатном доме. Видишь, оно же всё для праздников - арки, фонтан. Он их заказывал для хозяев, вот и помнит.
  - Не думаю, он ведь был дворянин... А для чего он просил тебя - это нарисовать?
  Лёвка прокашлялся и выговорил с выражением, явно цитируя:
  - И черты милого, утраченного прошлого встают передо мною, так валуны встают из воды при отливе, и кажется - что мы всё-таки ещё живы...
  
  Мора собирался на свидание, к давней своей знакомой. Он стыдился короткого, с рваными ноздрями носа, и теперь старательно клеил на лицо нос ещё один - изготовленный аптекарем из нежнейшей гуттаперчи. К даме ведь не пойдёшь - с обрезанными крыльями, пусть даже это и крылья - всего лишь носа.
  Папи наблюдал за Мориными упражнениями иронически, подперев голову рукой. В Москве их с Лёвкой пленник сделался неожиданно покладист - не вредничал, не жаловался, и принимал жизнь такой, какова он есть. Улыбался - всем постигшим его невзгодам.
  Мора отчаялся наклеить нос ровно, и попросил без особой надежды:
  - Папи, вы же прежде были светский лев? Ну помогите мне, что вы смеётесь...
  - Я был светский лев, но не сифилитик, - усмехнулся папи, - я попросту подобного не умею. Вряд ли я справлюсь лучше тебя.
  Мора победил наконец-то проклятый нос, и принялся размазывать по лицу белила. Папи наблюдал за ним с интересом. Сам-то он, даром что сидел дома, всегда был чуть-чуть подкрашен, он выравнивал пудрой цвет лица, и подводил брови - как будто кто-то мог его оценить. Эту древнюю перечницу...
  - У меня совет для тебя - размазывай за ушами, - папи сказал это почти что с симпатией, - затёк пудры за ушами - признак upstart.
  - Апста - что? - не понял Мора.
  - Выскочки, парвеню, - перевёл папи, - а также дикости и небрежности. Небрежность уместна в одежде, но когда рисуешь лицо - изволь быть внимателен.
  Мора в зеркальце глянул - что там, за ушами - и растушевал.
  - Папи, а для чего вы заставили Лёвку рисовать вам те пушистые стулья, - вдруг припомнил он, - и мохнатые диваны?
  - Топиарная мебель, с сорокового тезоименитства, - непонятно ответил папи, - так, захотел себе кое о чём напомнить.
  - О чём же?
  - О том, что мы были, и о том, что мы ещё живы. Я не удержался - это как заказать портрет, старого друга, которого - уж и нет.
  - Так рисовали бы сами, - не понял Мора, - вы же не хуже Лёвки можете, я же видел.
  - Нет, не могу, - отмахнулся папи, - я умею только чертежи. И лица.
  - Лица?
  - Красить лица. Я ведь неплохой мумификатор, как ты помнишь.
  Папи посмотрел на Морино набеленное лицо - как на чистый лист, как на белый холст. С каким-то почти что голодным любопытством.
  - Ты идёшь на свидание? - спросил он.
  - Давайте, папи, - Мора прочёл его, как книгу, - ну же, сделайте то, что вам так хочется сделать. Холст перед вами - рисуйте. Не всё же покойников...
  - Закрой глаза.
  Мора зажмурился - и едва сдержал смех, от щекотки сразу нескольких стремительных кисточек. Губка, тушь, острые пальцы, взбивающие волосы...
  - Открывай.
  Так быстро...
  - Смотри.
  Мора взял со стола зеркальце - нет, он, конечно, узнал себя. Мог он быть, наверное, и таким, просто сам не ведал об этом. В каждом есть демон, в каждом есть ангел. Нужно разве что суметь - вытащить их на поверхность, или же пригласить в гости. И ещё - и прежде Мора знал, что они с папи похожи. Многие и думали, что они - в самом деле отец и сын. Папи был старше Моры на тридцать лет, старый дед, старая перечница, и вот теперь Мора видел, в зеркале - каким он был прежде. Ангел, демон, отражение того, чего нет, кавалер с подведёнными синим оленьими глазами и злым саркастическим ртом.
  - Папи, а кто это? - Мора поворачивал зеркальце, и так и сяк, и смотрел - на нового себя, - Это вы, папи?
  - Нет, Мора, - художник его вздохнул с сожалением, - это другой человек. Не я.
  А хорошо прожить жизнь - и всю с таким лицом, с выражением скучающей надменной печали...
  - Вы были красивый, папи, - проговорил Мора, и папи подался к нему - что-то последнее на его лице подправить, и засмотрелся в него - в себя, как в зеркало. Показалось, что вот-вот поцелует, но, конечно же, он не стал, оттолкнул легонько:
  - Теперь ступай. С глаз моих, а то я расплачусь.
  Мора спрятал зеркальце, цапнул шляпу - и побежал. И от него - тоже. И от себя.
  В дверях столкнулся с Лёвкой - тот едва узнал его, в новом облике, но промолчал, разве что выпучил глаза. На лесенке Мора разминулся с хозяйкой, а во дворе - обогнал молоденькую поповну, и обе дуры так на него глядели - так бабы не глядели на него и прежде, когда ноздри у Моры ещё не были рваны. 'Ого, - подумал Мора, - открываются горизонты'.
  И ещё подумал - какая же жизнь была у него, у того, у такого?
  
  
  
  Лошадке ядрышком полмордочки снесло
  
  'И теперь мы, матушка, пребываем в баронстве Вартенберг, в том самом, которое кайзер германский секвестировал у прежнего курляндского тирана. Встали мы здесь на зимние квартиры, на антресолях поместились офицеры во главе с Анисим Григорьичем, в залах у нас лазарет и лекари. Управляющий здешний немец, но знает по-русски. Гостят у него два доктора, то ли французы, то ли тоже немцы, так и из них один по-русски знает. Второй лекарь вовсе ничего не говорит, и пьян всегда, но когда мы имение только заняли, именно этот, пьяница, весьма ловко и раны латал, и даже ногу корнету Верещагину пилил.
  Так и будем пребывать мы, матушка, до самой весны в баронстве на постое, в тишине и в полнейшей безопасности, и тревожиться вам посему за сынишку своего не следует. Остаюсь ваш почтительный сын, капитан-поручик Степан Козодавлев-третий'.
  Степан Козодавлев отложил перо. Писать ему приходилось, господи прости, на полковом барабане. Помянутый в письме курляндский тиран германского имения своего ни разу не навестил, а значит, и мебели никакой не завёл - комнаты стояли пустые, Анисим Григорьич, полковник, занял комнату управляющего, что с кроватью, а прочие квартиранты - поместились на матрасах. А лекари, например - на чём они спят? Степан не знал, он заглядывал к ним в комнатку, там рядами стояли банки и склянки, а вот матрасов он как-то и не приметил. Или Степан так загляделся на склянки, что и не увидал матрасов? Склянки знатные были - и круглые, и длинные, и с носиком, и с тремя горлами...
  Поручик Козодавлев запечатал письмо - осталось отдать почтальону. Поручик выглянул в окно, не ходит ли по двору почтальон. Почтальон частенько сидел на крыльце, дымил трубочкой и болтал, с лекарем или с маркитантками. Во дворе не видно было никого, только копался в соломе чудом спасшийся от полкового повара петух. И собака лежала посреди двора на боку, словно убитая. Но внизу, у стены, под самым окошком, слышна была немецкая речь. Степан отодвинул в сторону фанеру - одно стекло было выбито, и временно заложено вот так - и высунулся во двор, поглядеть.
  Говорили управляющий, фон Плаццен, и тот из лекарей, что молодой и красивый. Лекарей было два, отец и сын, один молодой и красивый, другой старый и страшный. И пьяный всегда - как в драгунской балладе - 'когда я пьян - а пьян всегда я'. Но этот, старый, умел и лечить, и раны зашивать, а молодой - только языком чесал, блудил с маркитантками или чёрные дымы разводил в тех прекрасных склянках, что в лекарской комнате. Он был аптекарь, то есть алхимик, не хирург, и с точки зрения Козодавлева, персона бесполезная и даже лишняя.
  Управляющий и лекарь говорили по-немецки, и Степан не понимал и трети - ну, лаялись, ну, один другого чем-то попрекал. Но беседа имела градус столь высокий, что Степан торчал в окне, не мог оторваться, любопытно внимал - вдруг подерутся? Интересно было, и кто кого одолеет, и вообще, увидеть, как бесполезному красавцу-аптекарю прилетит в глаз.
  - Вот вы жиган московский, и оттого всё меряете по вашим жиганским меркам, - вдруг яростно выпалил Плаццен по-французски. 'Ого!' - подумал Степан, по-французски он прекрасно знал, и слово 'жиган' - тоже знал, что оно, такое, значит. - Вы полагаете, что я вас придерживаю, для того, чтобы получить от вас выгоду? Да откроется путь - и я тут же переправлю вас в Ганновер, но нет пути, нет, как только откроется - да адьё! А содержание ваше от патрона прибыло столь ничтожное, что мне буквально пришлось...
  - Пустить наши знания в дело? - иронически, и, по счастью, тоже по-французски, бросил аптекарь.
  - Да, да, мой друг. Да, так. Пока содержание ваше прошло от патрона через все руки, оно растерялось, видите же, ничего от него не осталось, это же не я украл.
  - Так было, - с ухмылкой согласился красавец-аптекарь.
  - Так было! - зло повторил за ним Плаццен. - Сейчас вашими лабораторными экзерсисами вы хотя бы сами себя содержите, а пройдёт полгода, год - и мы с вами сделаемся по-настоящему богаты. Европа спит и видит... Ведь вы с вашим папи - единственные, кто знает секрет, погодите, от клиентов ещё не будет отбоя...
  - Делец-приобретатель... - с сарказмом проговорил лекарь. - Вы обогатитесь, Плаксин, только если папи не помрёт. Ведь без него я ничего не стою.
  Степан подивился, что лекарь зовёт немца-управляющего вдруг русской фамилией, и что-то вспомнилось ему, с давних времён, с детства ещё - что был и в Петербурге тоже какой-то Плаксин. Но кто такой - уж и не вытащить из памяти, но ведь тоже - какой-то немец, и отчего-то с русской фамилией...
  - Если вы желаете, чтобы папи что-то для вас делал - не привозите больше к нам лауданум, - отчаянно и зло попросил аптекарь, - до лазарета зелье сие всё равно не доходит. А папи... Я теперь не могу понять, на каком он пребывает свете. Он же и вам нужен трезвым, так пожалуйста, не привозите больше...
  - Не стану, - пообещал Плаццен-Плаксин, - но это пустое, бог даст, и завтра будет для вас карета. Простите мне мою вспышку, надеюсь, вы не станете держать зла.
  - А к чему? Ведь мы же с папи продолжим наше дело - и в Ганновере? - рассмеялся аптекарь. - Ведь правда, Плацци?
  Управляющий кивнул, хохотнул, ударил лекаря по плечу и зашагал прочь, долговязый, как циркуль землемера. Лекарь набил трубку, закурил - и тут же, откуда ни возьмись, подскакал к нему и почтальон:
  - Алоис Палыч, дайте прикурить, а?
  Пока почтальон прикуривал, Степан закрыл окно фанерой, сбежал на улицу, протянул письмо:
  - Держи, Прокоп. - и тут же, по-французски, спросил у лекаря. - Алоис Палыч, а верно, что у вас есть табак такой, чтобы спать крепко, и кошмаров не видеть?
  Прекрасный лекарь поднял бровь, потом задрал голову, придерживая шляпу, поглядел наверх, на заложенное фанерой окошко, нежно улыбнулся и ответил по-русски:
  - Степан Степаныч, есть и такое. Если изволите пройти со мною, я вам с удовольствием отсыплю. Только порции нужно тщательно отмерять, чтобы сон крепкий не перешёл в сон вечный.
  
  Пока они шли в комнатку лекарей, аптекарь говорил со Степаном, всё по-русски, на удивление гладко и чисто:
  - Что же такое видели вы на войне, Степан Степаныч, что отныне не спите? Детишек штыками убитых, или тех баб, что с задранными кровавыми подолами вдоль дороги валяются, мёртвые, по всему пути следования русской армии?
  Поручик не понял - издевается он, или спрашивает всерьёз.
  - Коня подо мною убило, - сказал он коротко, - ядром полморды снесло.
  - А-а, с тех пор и сон нейдёт? - аптекарь отворил дверь, пропустил Степана вперёд себя. - Да, это очень страшно. Прошу, говорите тише, папи спит.
  Степан огляделся - где спит? Стол посреди комнаты заставлен был баночками, стаканами и колбами, и пахло - остро и как-то свежо, словно после грозы. Позади стола, в углу, огороженная пологом, помещалась кроватка на львиных ногах, и в ней, действительно, кто-то спал, наверное, второй доктор. Видно было, как он дышит - покрывало тихонечко поднималось и опускалось. И чёрные волосы волной лежали на подушке, длинные, как у женщины, и, кажется, на удивление чистые.
  - А вы где почивать изволите, Алоис Палыч? - шепотом спросил аптекаря Степан.
  - На матрасе, в ногах у папи, - криво усмехнулся прекрасный аптекарь, - как пёс. Матрас ныне сложен, а ночью я его разворачиваю. Вот ваше снотворное, держите и пользуйтесь с осторожностью, - Алоис Палыч протянул Степану металлическую коробочку, и к ней маленькую ложечку, - смотрите, одна ночь - одна ложка. Две - стошнит, а три - уже сон вечный.
  Степан открыл коробочку - табак в ней был белый, крошками, и непохожий вовсе на табак.
  - Сколько должен я вам за него? - спросил поручик.
  - Ничего. Разве что извольте позабыть нашу с Плацценом болтовню, то, что вы там подслушали, пока торчали из окна, - мило улыбнулся аптекарь, - сделайте нам обоим такое одолжение.
  - Вы для него такой вот табак делаете? - воскликнул поручик, нечаянно возвысив голос - внезапная догадка обожгла его, как розга.
  - Тише! - нежнейше прошептал аптекарь, и даже палец прижал к губам. - Папи спит... Нет, мы делаем не табак. Многие знания - многие печали, правда ведь, Степан Степаныч? Вам не надобно знать, и никому не надобно знать, что мы делаем для господина Плаццена, - он бережно, двумя пальчиками, вытянул из кружевного рукава тончайший шёлковый шнурок, и, играя, обернул шнурок вокруг одного пальца, вокруг другого, и потянул. Отчего-то это было страшно. 'Жиган московский' - вспомнил Степан, и вспомнил, что это слово значит. Что ему там твоя дворянская шпажка, и твоя пиштоль, и дворянская честь, и дуэльный кодекс - задушит ночью, и всё, всё...
  - Прощайте, Алоис Палыч, - Степан поклонился, - спасибо за табак. Я не стану о вас болтать, слово дворянина.
  - Славное слово - когда вы дворянин, - отчего-то грустно сказал Алоис Палыч.
  - Я - дворянин.
  - Да знаю я, Степан, я вовсе не о том. Прощайте и вы, простите, коли чем обидел...
  Степан деревянно вышагнул за дверь, и за дверью замер, в тёмном ледяном коридоре. Повертел в руке коробку с табаком - вот зачем просил? Из озорства? А если яд в ней окажется?
  - Кто это был, Мора? - послышался за дверью незнакомый голос. Тихий, мягкий, как бархат, и с таким чистым французским выговором. Ну да, аптекарь француз, значит, и папи его, старый доктор, тоже француз. Прежде Степан и не слышал, чтобы старик говорил...
  - Мальчик, русский поручик, - вполголоса ответил Алоис Палыч. - Завтра нам карету обещают до Ганновера, можете потихонечку собираться, папи.
  - Собираться - из руин, из осколков? - нежно рассмеялся папи. - Но да, здесь слишком уж тяжко. Нужно ехать, отвлечь себя переменой места. Это проклятое баронство представлялось мне некогда чем-то вроде рая, я мечтал, как я окажусь здесь, и меня ожидает в этом Вартенберге что-то такое, такое... Знаешь, Мора, я в молодости всё мечтал заняться любовью на тигровой шкуре, но когда доставили мне эту шкуру - и на шкуре было оно как всегда. И здесь, в Вартенберге - всё оказалось как всегда.
  - Поручик нас слушает, - веселясь, отозвался Алоис Палыч, - не ушёл, стоит за дверью.
  'Тьфу ты' - подумал сердито Степан, спрятал коробочку с табаком и зашагал от двери прочь.
  
  Вот так бывает - весь день промаешься, зеваешь, спишь на ходу, а уляжешься в постель - и голова ясная. Степан лежал в темноте, слушал, как сладко храпит за стеной полковник Анисим Григорьич. Как труба иерихонская...
  Поручик не решился пробовать дарёный Алоисом Палычем табак - а вдруг там яд окажется. Просил-то он из озорства, из любопытства, а на самом деле спал - как убитый. До сей ночи...
  Степан встал, подошёл к окну, носом ткнулся в стекло. Во дворе одиноко, красным, как глаз Вельзевула, горел огонёк чьей-то трубки. Вот огонёк разгорелся поярче, осветил лицо - тонкую, породистую физиономию красавца-аптекаря. А вот из-за конюшен выплыл тёплый, славный ореол фонаря - в руках у Плаксина-Плаццена. Управляющий подошёл, и запросто взял изо рта у курильщика трубку, и сам затянулся - а аптекарь и не подумал возражать. Фонарь озарял уютным жёлтым сиянием их обоих, как они шепчутся, склоняясь друг к другу. Но уж теперь-то Степан их слов не слышал.
  Алоис Палыч тонко улыбался, и красиво подбрасывал в руке снятые перчатки. Степану сверху, в темноте, сперва почудилось, что это птица в его ладони. Рвётся вверх, трепещет крылами.
  У французов есть такое - 'дежа ву', когда увиденное впервые - вдруг кажется несомненно знакомым...
  
  Вот это движение, перчатки, подброшенные в ладони - так, что мнится, будто они - птичьи крылья.
  Степашке десять, и он впервые гостит на службе у папеньки, камергера, Степана Козодавлева (второго). В Петергофе. Папенька прихватил Степашку с собою на службу на денёк, по секрету, чтоб сынишке посмотреть на царицу. Но царица сегодня болеет, лежит в покоях, не выходит - Степашка её не видал, и потом уж не увидит никогда. Зато видел Степашка двух первых придворных красавиц, Лопухину и Юсупову, столь схожих и разных, как геральдические фигуры. Одна золотая, другая в серебре, одна хохочет, другая злится, но обе беленькие, гладкие, словно пасхальные яички, с одинаково прорисованными акварельными личиками - куколки. Фонтаны видел Степашка, и позади фонтанов - самого курляндского тирана Бирона, как он играет с собачкой. Тиран был совсем таков, каким на потешных листах рисуют антихриста - с тёмным хищным лицом, с чёрными злыми бровями, он бросал собаке драгоценную свою трость - и страшно смеялся, и драконьи демонские глаза его дивно сверкали. Кругом тирана стояли кружком тиранские подхалимы, кавалеры, в точности похожие на него, только пониже и похуже. В таких же чёрных кудрях, в точно таком сиреневом, но бледнее, как уже чуть размытые, меньше и меньше, отражения в зеркальном коридоре. Собачка приносила трость - и подхалимы одновременно ей аплодировали.
  - Встань за Балка, - шёпотом велит папенька Степашке, и Степашка тотчас прячется за спину толстого камергера Балка. За папеньку ему не спрятаться - у того талия, в двадцать два дюйма, он столь изящен, что, кажется, даже просвечивает.
  - А что, побьёт он вас, коли меня заметит? - спрашивает Степашка. Папенька с Балком переглядываются, хихикают - курляндский тиран обер-камергер, им обоим непосредственный начальник.
  - Он не дерётся, - поясняет весело Балк, - но наорёт - мало не покажется. Его светлость орёт - так, что бокалы трескаются.
  Они гуляют по саду, по розовым грядкам - Степашка, камергер папенька и приятель его, камергер Балк. Через час за Степашкой явится дядька, увезёт восвояси, в город, к маменьке. Царицы Степашка так и не увидал, но зато - фонтаны, розы, лебеди, дамы в мушках, собачка и даже целый тиран... И такие лесенки, и такие гроты, и беседочки, и мосточки...
  - Встань за Балка! - папенька тянет Степашку за рукав, стремительно вбрасывая за спину корпулентному камергеру. - И не дыши!
  Это, видать, опасность самая настоящая - не чета тирану. На вершине ажурной лесенки, кружевным абрисом на фоне слепящего солнца - фигурка, будто козочка на вершине скалы. Кавалер, ещё изящнее папеньки, и он вовсе на них не смотрит, в сторону глядит и вверх. Он их и не видит.
  - Что, этот - дерётся? - спрашивает ехидно Степашка. Кавалер тот как кузнечик, куда ему драться...
  - Цыц! - шипит Балк. - Увидит с мальчонкой - прочь обоих выкинет от двора, как щенков.
  Степашка из-за Балкова плеча с любопытством и опаской глядит на ужасного кавалера. Вот он переступает на каблучках, лениво стягивает с рук перчатки. Степашка уже изучил галантный язык, и может прочесть все мушки, наклеенные на кавалерском бледном матовом личике. Над губой справа - 'оставьте надежду', и на левой скуле - 'вы наскучили', или даже 'окончательный разрыв', ведь злодейка наклеена высоко, почти что под самым глазом. Вот он тросточкой отбрасывает камешек, и тот летит, подскакивая, вниз по ступеням, но кавалер - и не смотрит вслед, всё глядит в сторону и вверх.
  - Рене! - зовёт издалека женский голос.
  И он улыбается змеино, лишь приподняв уголок накрашенных ярких губ, и подбрасывает перчатки в руке. Так, как будто - вспархивают в ладони голубиные крылья.
  - Рене!
  Ещё раз, последний - трепет крыльев в ладони, словно из рук рвётся птица, и он поворачивается, уходит, и удаляется цокот - и тросточки, и каблучков.
  - Кто это, папенька, был?
  - Обер-гофмаршал, Лёвенвольд-третий.
  - Третий - как я, Козодавлев-третий?
  - Нет, ты третий, оттого, что дед у тебя первый, папенька второй, а ты, внук - третий, а их три брата, и этот - третий, младший, - поясняет папенька.
  - Третий Тофана, - хихикает Балк.
  - Рано знать ему про Тофану, мал ещё, - одёргивает Балка папенька.
  - А отчего он детишек-то не любит? - спрашивает Степашка.
  - Детишек? - пока папенька перебирает, что бы правильное такое ответить, хохотун Балк отвечает за него:
  - Да оттого, что собственный сын его однажды едва не повесил! С тех пор его высокопревосходительство детишек и не жалуют.
  - Герман Фёдорович, вы порою невыносимы! - папенька сердится, и топает на озорного Балка ногой.
  Балк картинно стыдится, прикрывая лицо пухлой ручкой - но за раздвинутыми пальцами сверкают весело тёмные хитрованские глаза. И потом, через час, перед самым отъездом, шалун-камергер отпускает ещё одну, последнюю шутку. За рукав, улыбаясь и подмигивая, отводит Степашку от папеньки, чуть в сторону, по гулкому, прохладному, пустому коридору. Кивает на портрет на стене, высокий, в пыльной золочёной раме:
  - Узнаёшь симпатию?
  На портрете - давешний обер-гофмаршал, разве что без злобных мушек. Оленьи грустные глаза, яркий злой рот, изящные ноздри, как будто защипнутые - точно его. Портрет дурно писан, но, как говорится, порода всё равно видна - тонкие острые пальцы, узкая кость, капризный остзейский прикус. И фигура, столь характерно будто бы переломленная в талии. Но отчего-то персона на портрете в горностаевой императорской мантии, и скипетр у него в руке, и парик старинный, лохматый, такие давно не носят. Неужели прежде он был... Да как так-то? Да не может быть!
  - Ага? - смеётся забавник Балк.
  - Герман Фёдорович, вы порою за гранью добра и зла! - папенька подходит, и за другой рукав увлекает Степашку от портрета - прочь. И уже оглянувшись, в последнем полуобороте, успевает Степашка прочесть внизу на портрете - 'его императорское величество государь Пётр Вторый'. Ага...
  
  Ага... Степан промаялся бессонницей, и всё-таки зачерпнул под утро из табакерки. И, конечно, там оказался не яд - поручик попросту проспал, как убитый, до самого обеда. Леща огрёб от Анисима Григорьича. 'Нет в тебе, Козодавлев, молодцеватости'.
  Лекари отбывали в свой Ганновер. Полковник отпустил их, подписал их абшиды. Хитроумные банки и склянки оставлены были в наследство полковому лекарю, тот как раз только вынырнул из запоя, и в награду - получил игрушки.
  Степан чистил коня и смотрел, как сходят они с крыльца, аптекарь и его папи. Долгожданная карета, запряжённая парой гнедых, стояла перед домом, и на козлах сидел их, лекарский, кучер, Лёвка, звероподобный человек-гора.
  Прибежали проститься маркитантки, Марта и Зоя, и Зоя так плакала, так плакала - а лекарь-папи её утешал. Что-то шептал на ушко, и гладил по волосам тончайшими белыми пальчиками. Степан припомнил рассказ этого папи, про любовь и тигровую шкуру, и подумал - вот же, какое богатое у человека прошлое, есть что вспомнить. К отъезду старый лекарь проспался, протрезвел, принарядился - стало видно, как похожи они с сынишкой, просто копии друг друга, разве что с разницей в тридцать лет. Оба тёмные, тонкие, как росчерк тушью в девическом альбоме, бледные, с подведёнными глазами. Красивые, черти... Недаром маркитантки ревели.
  Алоис Палыч (а ведь папи звал его совсем по-другому, отчего-то Мора) разглядел поручика с его конём, и помахал, и потом поцеловал кончики пальцев, и сдул воздушный поцелуй в сторону Степана - мол, прости-прощай, любезный друг.
  - Пожалуйста, прекращай меня копировать, - смеясь, попросил его папи, - у тебя комично выходит. Я это делаю совсем по-другому, вот так.
  И он послал Степану свой воздушный поцелуй - и в самом деле, куда изящней.
  - Смиритесь, папи, вы мой кумир, и я продолжу копировать вас - во всём, - красавец аптекарь рассмеялся, показав белейшие хищные зубы, и подсадил папашу в карету. Забрался и сам, захлопнул дверь, крикнул:
  - Лёвка, гони!
  - Ладно, барин! - отозвался звероподобный Лёвка, и свистнул совсем по-разбойничьи.
  И карета покатилась, прочь со двора - петух едва успел отлететь в сторону с дороги. Зоя опять заревела, Марта протянула ей платочек.
  - Ах, Рене... - в платочек проплакала Зоя, и Марта спросила:
  - Отчего ты так его называешь, ведь его сынок Алоис Палыч, выходит, и папаша - он должен быть Павел, или Пауль какой-нибудь их немецкий.
  - Оттого, что ты дура! - Зоя бросила ей мокрый платок, и побрела, сгорбившись, и вся спина её выражала отчаянное горе.
  
  'Я скучаю по вам, любезнейшая Марья Антоновна, неизбывно и бесконечно, как бесконечны хрустальные созвездия на своде небесном' - поручик Козодавлев вздохнул и погрыз перо, в надежде на вдохновение. Вспомнилось невзначай, что у папеньки Марьи Антоновны Стрешневой, невесты его, как раз в кабинете красуется на полу тигровая шкура, привезённая полковником Стрешневым из персидских походов. Ага...
  Степан вытянул из кармана коробочку с тем, Алоиса Палыча, табачком, приложился разок, и муза к нему - полетела. 'Знали бы вы, любезная Марья Антоновна, как в разлуке с вами страдает покорный ваш раб, как тоскует, не видя боле вашего милого лица. Походные лишения, невзгоды, нездоровье - всё ничтожно, в сравнении со страданием, что причиняет мне невозможность видеть вас. Меланхолия, желчь чернейшая, заливает сердце моё, пока мы с вами в разлуке, и даже смерть не страшит меня так, как страшит малейшая возможность утратить вашу благосклонность. Что там, смерть не страшит меня вовсе, вот давеча, в последнем бою, пребывал я спокоен, даже когда лошадке моей ядрышком полмордочки снесло...'
  
  
  
  
  Тарталья в Венеции
  
  ...Я был оленем, но теперь Тартальи
  На мне надета гнусная личина
  
  
  Занавес принялся возноситься, и застенчиво примолкла бравурная прелюдия. Начался спектакль, поскакали на сцену статисты - люди-олени в носатых-рогатых масках. Служители притушили свечи на монументальной театральной люстре, ловко орудуя чёрными колпаками на длинных палках - чтобы свет в зале не перебивал света на сцене. Мотыльки, доселе порхавшие около светильников кругами, теперь растерянно разлетались кто куда, и кое-кто - с горящими крылышками...
  Граф Даль Ольо лениво наблюдал в миниатюрный бикуляр с высоты собственной ложи - не за спектаклем, за зрителями. Граф был осанистый пожилой красавец, с глазами змеи, всегда сонно прикрытыми припухшими нижними веками. Он смотрел вниз, в партер, в тёмную, бархатно-алую пропасть, похожую на нёбо зевающей кошки. Из партера, да и из соседних лож кое-кто поглядывал - и на него самого. Вдруг несколько одновременных дамских лорнетов сверкнули, нацелившись на что-то за графской спиною. Даль Ольо повернулся, привстал в своём кресле:
  - Наконец-то, дотторе!
  В ложу просочился молодой человек, черноволосый, нарядный и напудренный, словно варшавское бисквитное пирожное.
  - Простите, граф! - проговорил он, одновременно сокрушаясь и радуясь. - Чертовский город! Спешил к вам - так кортиджанка выпала из своего портшеза - и прямо мне на руки, пришлось поддержать, а дальше, сами знаете, как водится... - молодой человек невинно улыбнулся и пожал плечами. Он был демонски, зловеще красив, но когда вот так улыбался - лицо его мгновенно простело.
  - Вот вам моя рука, - черноволосый дотторе протянул графу нервную набеленную руку, - ну же!
  На руке его на каждом пальце надето было по перстню - два с чёрными камнями, и три с красными. Граф ответил вялым пожатием - а визави его явно ожидал чего-то совершенно другого - так раскрылись его глаза.
  - На нас слишком многие смотрят сейчас, - вполголоса пояснил Даль Ольо, - присядьте в кресло, побудьте со мною. Премьера, сочинение знаменитого нашего графа Гоцци - посмотрим её вместе, вдвоём, хотя бы недолго, дотторе Шкленарж. Это обещает быть забавно...
  Дотторе Шкленарж кивнул, присел на краешек бархатного кресла - как будто его вот-вот должны согнать - и, прищурясь, стал наблюдать за сценой. На сцене представляли охоту, и видно было, что люди-олени в ботфортах и рогатых шапках волнуют простодушного дотторе чрезвычайно.
  - Жаль, что я не знаю вашего языка, - искренне пожалел молодой человек. Шкленарж был цесарец, а граф говорил с ним по-французски - и дотторе изъяснялся, как настоящий француз. Но по-итальянски он знал разве что 'пута мадре'.
  - Возьмите бикуляр, - Даль Ольо протянул Шкленаржу свою золочёную игрушку, - костюмы божественны, декорации оригинальны. И пьеса весьма проста. Не нужно знать слов, чтобы понимать...
  Дотторе принял из рук у графа бикуляр, и первым делом оглядел ложи напротив:
  - Кажется, мы их фраппировали. На нас так некоторые уставились...
  - Ещё бы, моя репутация и без того нехороша, а тут ещё вы, - карминный рот графа Даль Ольо скривился в усмешке.
  - А я ведь ещё и подыграл вам, оделся, как 'бузеранти', - искренне рассмеялся и Шкленарж, - смотрите, какие на мне чулки!
  Он откинулся в кресле, забросил ногу на ногу - чулки на нём были весьма рискованные, с нашитыми стрелками - такое немногие решались носить. И накрашен был этот дотторе чуть ли не более, чем актёры на сцене - грим в углах его глаз даже принялся трескаться кракелюрами.
  - Ничего, друг мой, скоро настанет момент, когда все любопытствующие лорнеты отвернутся от нас к другой цели, - пообещал Даль Ольо, - такова уж эта пьеса. Таит в себе нежданный сюрприз...Подождём немного, друг мой...
  Граф почти с нежностью наблюдал за своим соседом, ему явно нравилось, как дотторе увлечён происходящим на сцене. Молодой Шкленарж лишь выглядел, как тонкий петиметр, наряженный и надушенный по самой последней моде. Манеры выдавали в нём персону простецкую, низкорожденную, возможно, воспитанную подворотней и лишь вызубрившую галантные приемы, как семинарист - выучивает латинские неправильные глаголы. Конечно, непосредственное простодушие Шкленаржа тоже было маской, из тех, что мошенники меняют без счёта, граф отлично это знал, но не мог противостоять наивному обаянию - этого авантюриста, конквистадора, сухопутного корсара. Граф всегда питал слабость к таким, темнейших кровей обаятельным негодяям.
  - Обмен телами! - взволнованным шёпотом воскликнул Шкленарж. - Я же правильно понял? Пьеса - об обмене телами? Душа короля перешла в тело оленя, а душа вот этого, чёрного...
  - Тарталья, министра Тарталья, - подсказал с улыбкой Даль Ольо.
  - Да, вот его - наоборот, в тело короля. Я ведь верно понял? И тело короля с душой злодея - сейчас отправятся на свидание к королеве?
  Дотторе сопровождал свою горячую вопрошающую тираду не менее огненными красноречивыми жестами - о, очаровательное создание...
  - Всё верно, друг мой, - умилённо согласился с ним граф, и тут же, не сдержавшись, спросил ехидно, - а в ваших краях, дотторе, играют подобные пьесы?
  - В наших краях, граф, ставят пьесы иного рода, - хищно рассмеялся Шкленарж, - последней игралась куртуазная миниатюра 'Ампутация без анестезии'. Русского драгуна задело ядрышком, и ваш покорный слуга давал ему грызть свою трость, пока мой почтенный папи - вы ведь знаете папи! - пилил ножовочкой его раздробленную ногу. Всё оттого, что днём ранее папи со скуки уговорил весь наш медицинский лауданум - это водка с опием, граф, если вы не знали. Папи, старый чёрт, весь его выпил. И потому-то назавтра мы и оперировали - без анестезии. В наших краях сейчас премерзко, мор, война, голод, русская оккупация...
  - Простите, я забыл, - Даль Ольо смущённо опустил тушью подчёркнутые ресницы.
  - И я бы забыл, - вздохнул Шкленарж, - с радостью. - и тут же вопросил громким шепотом. - О, королева немка? Я не знаю итальянского, но немецкий акцент я в силах расслышать. Это оттого, что актриса немка, или же авторский штришок?
  - Второе, дотторе. Вы умны, друг мой, вы интуитивно раскрыли нашу здешнюю интригу, - с тёплой радостью признал Даль Ольо, - взгляните в ложу напротив, туда, где множество публики и все в белом. Только не таращитесь слишком явно.
  Дотторе скосил глаза, не поворачивая головы. В ложе напротив - в герцогской ложе - помещался господин, молочно-белый, с веером, и с таким ледяным, неподвижным лицом - словно фарфоровая карнавальная маска. Вокруг цветами кремовых кружев расположились дамы, в локонах, перьях и бриллиантах. Ложа кипела тёплой белизною, словно ковшик с подогретым молоком.
  - Его светлость, - загадочно аттестовал Даль Ольо господина в ложе.
  - Кто он из пьесы? Король или Тарталья? - тут же спросил Шкленарж.
  - А вот бог весть. В пьесе Тарталья приходит к королеве - после того, как дух его вселился в тело короля, её супруга. И королева видит, что муж её уже не тот человек... Что перед нею - другой... Она узнаёт его тело, но не узнает - души. А потом к бедной женщине является старый нищий - и вот в нём-то она и видит своего любимого...
  - Что же было у вас такое - после чего сочинили подобную пьесу?
  - Его светлость женился по любви, на одной из своих фрейлин, - на ухо собеседнику прошептал Даль Ольо, - а через месяц его дукесита сошла с ума. Она утверждала, что душа её мужа покинула его бедное тело, и вошла в тело какого-то... тут даже деликатно и не скажешь - кого. То ли в старьёвщика, то ли в божедома - дукесита чуть не бежала потом с этим отребьем. Конечно, далее последовала поимка, монастырь - для неё, для отребья - плети и петля... Жестокая игра эта пьеса, друг мой - и все мы следим сейчас, как мужественно держится его светлость. Ведь граф Гоцци вложил персты в его свежую рану...
  - А кто вселился в тело светлости? - спросил любознательный Шкленарж. - Ну, в жизни, по версии его безумной супруги?
  Даль Ольо задумался, вспоминая.
  - Пернель, управляющий имением, - припомнил он наконец, - он умер, и верно, за пару дней до этой истории. Он был заика, и наша светлость с недавнего времени тоже начали заикаться... Вы хотите сказать...
  - Конечно же, нет, - рассмеялся Шкленарж, - я не верю в блуждающие души, несмотря на все пикантные совпадения. Всё это цыганские сказки, бред чернокнижников, не более того. А имя Тарталья - значит злодей, персона без сердца?
  - Нет, дотторе, по-итальянски Тарталья - это просто заика.
  - Странно, папи говорил мне, что Тарталья - это злодей, коварный обманщик. Или Тартюф? Чёрт, не помню...
  На сцене тем временем старик-попрошайка явился в покои королевы, и актриса, мясистая блондинка, произносившая свои реплики с нарочитым немецким шипением - начала с ним пространный диалог.
  Дотторе Шкленарж снова скосил глаза на герцогскую ложу - его светлость истерически обмахивался веером - так, что в ушах его вздрагивали серьги. Дамы не сводили с патрона глаз. И весь театр, наверное, крутил головами - то на него смотрели, то на сцену.
  В разгар - объяснений, узнаваний, признаний - двух героев, королевы и нищего, того, что с душою короля - на сцене появился и третий. Король - но теперь этот актёр заикался, как прежде заикался несчастный чёрный Тарталья. Так, наверное, создатели пьесы очертили неповторимый рисунок переселённой души.
  - Изменники! - воскликнул король-злодей патетически и бессильно. - В т-тюрьму, на п-плаху!..
  И тотчас в герцогской ложе рухнуло тело, под томный шелест перьев и кружев.
  - Вашу руку! - прошептал яростно граф.
  Шкленарж протянул ему набеленную узкую руку - и Даль Ольо по одному принялся сдёргивать с нее перстни.
  - Всё как вы просили, у тех, что с красными камнями - срок месяц, а те, что с чёрными - действуют быстро, день-два, и встанет сердце, - деловитой почти бесшумной скороговоркой пояснял дотторе, покорно шевеля освобождаемыми пальцами. Даль Ольо не стал надевать его перстни, ссыпал в карман, снял с пухлого своего мизинца кольцо с сияющим, крупным бриллиантом, и церемонно надел Шкленаржу на безымянный палец:
  - Для вашего почтенного папи, дотторе... И поцелуйте его от меня.
  Как ненавидел он этого его папи! Вот уж был человек - бесчувственный, бесстрастный, с кукишем вместо сердца. Дотторе-сынишка нравился ему, наивный, даже добрый хитрец, забавный интриган. А его отец - и отец ли? - был змея, кукловод, алчное чудовище - и автор всех этих ядов, спрятанных под чёрными и под красными камнями. Алхимик, холодный убийца. Как боялся его Даль Ольо, и как же - незапамятно давно - любил...
  Спектакль не прервался, хоть дамы и реяли в ложе заботливыми крылами над павшим своим сокровищем, словно наседки.
  Дотторе Шкленарж вгляделся, сощурив ресницы, в блистающий на пальце камень - и остался доволен.
  - Спасибо, граф, - произнёс он весело, - но теперь-то я вынужден вас оставить.
  - И не досмотрите пьесу?
  - А что досматривать? - с наивной грубостью удивился дотторе. - При подобном раскладе дальше последует разве что бог из машины - а на такое смотреть неинтересно. Мой добрый папи говорит, что бог из машины - приём, выдающий беспомощность драматурга.
  Граф поднял брови - а ведь мальчик, кажется, угадал. Графу Гоцци оставалось только выпустить на сцену бога из машины - иначе сюжетные нити никак не развязывались.
  - Ваш добрый папи знает о драме всё, - не без горечи признал Даль Ольо, - и весьма искушён в создании сюжетных поворотов. Не забудьте - поцелуйте же его за меня.
  - Если он изволит даться, - рассмеялся Шкленарж, и протянул графу руку для пожатия, на этот раз на прощание. Бриллиант перевернулся на его пальце, уткнувшись в ладонь - так свободно сидело кольцо.
  - Прощайте, дотторе, - Даль Ольо нежно пожал протянутую руку, - вы успеете вернуться ко мне, если папи ваш останется недоволен оплатой. Я остаюсь в ложе до конца спектакля.
  - Надеюсь, мне не придётся возвращаться, - дотторе надел кокетливую серебристую шляпу, задорно приподнял её над головой, прощаясь, и выскользнул вон.
  
  Дотторе Шкленарж сбежал со ступеней, мгновенно оценив в толпе перед театром всех соглядатаев и всех хорошеньких девиц. От каналов пахло сыростью, солью близкого моря, йодом водорослей. И, увы, всем тем, что в каналах изволило плавать.
  Дотторе свесился с моста, как кукушка свешивается из часов, и совсем по-разбойничьи свистнул. Из-под моста немедленно выползла лодочка, и прижалась к намокшим доскам причала. В лодке сидел гондольер - матёрый медвежеватый человечище, но облачённый в чистокровное венецианское домино.
  - Лёвка! - по-русски восхитился дотторе. - Лодочка, плащик... И где ты только взял?
  - Сам-то как думаешь? - тоже по-русски откликнулся лодочник. - Прыгай давай, барин, хватит языком чесать.
  Обращение 'барин' в Лёвкином исполнении звучало как издёвка.
  Лёгкий стремительный дотторе змеёй скользнул в лодку, присел на самый край скамейки - словно вот-вот его сгонят. Гондольер оттолкнулся веслом, и лодочка поползла по лазурной воде, среди плавающих цветов, перчаток, котят и кое-чего похуже.
  - Мы счастливы? - спросил басом Лёвка.
  - Счастливы, - на выдохе согласился дотторе. Он сидел, обняв колени, мечтательно вглядываясь в восходящую молодую луну.
  Вечер прихлопнул город, словно муху, душной тёмной ладонью. Хорошо было плыть - в мерцающей мутной воде, в ущелье тёмных, мхом заросших домов. Окошки кое-где тепло и уютно светились, и люди в них двигались - контрастными абрисами, словно фигурки в театре теней.
  - А почему ты не поёшь? - спросил своего гондольера дотторе. - Здесь возницы поют.
  - Сам пой, - прогудел Лёвка.
  - А что наш папи? Не сбежал от тебя?
  - Куда... Подагра прихватила - так цельный день сидел, читал. Меня гонял, как барбоску - то за вином, то за устрицей. Мерзость редкая - устрица эта, будто сопля...
  - Я знаю...
  Вода изнутри светилась - словно в ней обитали светляки. А может, так оно и было - морские какие-нибудь...
  Лодка ткнулась носом в заросшие зеленью ступени.
  - Вон он, сидит, читает, нещечко наше, - кивнул, задрав голову, Лёвка.
  Дотторе вгляделся, сощурясь - точно так же недавно, в ложе, глядел он на бриллиант. В тёпло-жёлтом квадрате окна, французского, долгого, до самого пола - сидел в разлапистом кресле небольшой печальный человек в парчовом тяжёлом халате, и брезгливо перелистывал увесистую старую книгу. Отсюда, снизу, с тёмной воды, в своём медовом ореоле он казался игрушечно, фарфорово-красив, и не разобрать было, что на самом-то деле - он очень старый.
  - Что папи злой-то такой? - спросил осторожно дотторе.
  - Так книжка его - без картинок, - разъяснил Лёвка.
  
  - Вот, проверьте, - дотторе снял с пальца перстень, и протянул ему. И уставился - вопросительно.
  - Чистый камень, - папи посмотрел на бриллиант - сперва на свет, а потом так, - без трещин, без пятен. Ты молодец, спасибо. Что давали в театре? - и вернул кольцо на безымянный докторский палец.
  Дотторе выдохнул с облегчением - он всё-таки не опозорился. Он тотчас ожил, присел на поручень папиного кресла, заглянул в его книгу - и правда, без картинок...
  - Пьеса графа Гоцци, - сказал он не без гордости, - 'Иль ре черво', - старательно выговорил он по-итальянски, - об этом, вашем... Тортила... Тартюф?
  - Тартюф? - изумлённо переспросил папи, высоко задрав брови. - Правда? Тартюф - и вдруг у синьора Гоцци?
  - Ошибся, - поправился дотторе, - не Тартюф, Тарталья. Чёрный злодей. Человек без сердца.
  - А! - рассмеялся папи. - Ты их перепутал. Тартюф, Тарталья - признаться, я прежде никогда и не думал, в каком же они могут оказаться родстве?
  Он поднял голову, и снизу вверх посмотрел на дотторе Шкленаржа, с нежностью, но не с вожделеющей и жалкой, как прежде смотрел на него Даль Ольо. Просто с тёплой нежностью, как смотрел бы и настоящий отец на настоящего сына.
  - Садись к зеркалу, я разгримирую тебя, - папи отложил свою книгу - без картинок - на тонконогий столик, - по всем правилам, а не как ты обычно это делаешь, при помощи воды и дегтярного мыла.
  - Как будто ваши правила мне чем-то помогут... - проворчал дотторе, но покорно уселся на стул, перед стрельчатым мутным зеркалом. Папи встал за его спиной, снял с полки вазочку с корпией и бутыль с желтоватым маслом.
  - Как поживает Даль Ольо, старый педик? - спросил он с лукавой улыбкой, делаясь похожим на хорошенького пожилого сатира. - Подурнел, растолстел?
  - Больше, чем было, не растолстел, - честно признал дотторе, - но дурак дураком.
  Папи стёр с его лица - не без усилия - толстый слой грима. Под краской на тонком хищном лице дотторе проявились чёрные буквы, на лбу и на щеках, пороховая татуировка - 'В', 'О' и 'Р'. Чёрные клейма русской каторги.
  - Я же говорил - никакой разницы, что вода, что масло, лучше не станет, - почти сердито проговорил дотторе Шкленарж, - зря только добро переводите.
  Он увидел в зеркале, за плечом, в призрачном золоте старой амальгамы - грустную усмешку своего папи, и прибавил утешительно и умильно:
  - Старый граф всё ещё умирает по вам...
  - Когда-то он сочинял для меня дивные скрипичные концерты, - припомнил папи меланхолически и в то же время ехидно, - лет двадцать тому назад. И так ничего и не выклянчил - я всегда предпочитал любить сам, ведь только так ты можешь быть уверен, что ты сам этого хочешь, - он отошёл к французскому окну, приоткрыл створку, выглянул вниз. - Чего только не плавает... Бог мой, там даже Офелия!
  Любопытный дотторе вскочил со стула, подбежал и выглянул - тоже. Конечно, никакой там не было Офелии, мёртвая болонка проплыла, да Лёвка с удочкой сидел, в свежекраденной гондоле.
  - Граф Даль Ольо просил меня поцеловать вас - за него, - сказал дотторе мстительно, - правда, папи.
  - Даже и не думай! - папи, смеясь, отступил от него на шаг.
  Мотылёк с горящими крыльями метнулся к ним от свечи, ударился о стёкла, упал. Молодая луна глядела в окно - узкая, тонкая, злая, небывало прекрасная. А вода в канале пахла - как настоящее море, солью и йодом. И, увы, всем тем, что всё-таки в ней изволило плавать.
  
  
  
  Рене
  
  Мора взял из саквояжа камень красного фосфора - увы, последний. Если на этой неделе не прибудет Плаццен и не привезёт ещё, то хоть становись на паперти и проси. Такой, камнями, фосфор всегда грязен, и для реакций почти негоден, но это всё, что осталось, батюшка, смиритесь. Мора представил, как примется шипеть его 'батюшка', внутренне передёрнулся, завернул злосчастный камень в тряпицу, и вышел из комнаты прочь.
  В коридоре повстречался ему Лёвка.
  - Папашу видел, - сказал Лёвка вдохновенно, явно то было начало долгого рассказа.
  - И что старый сатир? - поддержал беседу Мора. - Злобен?
  - Наоборот, поёт, - Лёвка улыбнулся, почесал в голове, - Плаксин наш приехал, привёз ему гонорар, и письмо, от этого, его... - Лёвка кашлянул, - герцога-патрона. Папаша письмецо прочитал, и теперь, аки райская птица...
  - Трезвый?
  - Что ты, бааарин! Ты трезвым видел-то его? Нет, он как всегда.
  
  Какое там - трезвый. Уже от двери слышно было сладостное, расцвеченное почти что оперными фиоритурами, пение. Голос у папи и был, как нарочно для оперы, нежнейший альтино, для таких голосов композиторы отчего-то пишут непременно партии злодеев.
  Âne, roi et moi - nous mourrons tous un jour ... L'âne mourra de faim, le roi de l'ennui, et moi - de l'amour pour vous... (Осёл, король и я - мы трое однажды умрём. Осёл умрёт от голода, король от скуки, а я - от любви. К Вам...)
  Мора вошёл - ужас, окна не заложены, и папи, без маски, без перчаток, с дымящейся колбой в руке, возле спиртовки, как людоед, вдохновенно обтанцовывающий жертвенное пламя...
  - Надышитесь, помрёте, - мрачно предрёк Мора.
  - От этого - нет, - легко отмахнулся папи, - это всего лишь клей для моей фарфоровой челюсти.
  - Для чего?
  - Ты клеишь гуттаперчевые ноздри на место вырванных, а я вынужден подклеивать регулярно свои фальшивые зубы, - папи кивнул на стакан, в котором жемчужно мерцала арочка столь знакомых Море зубов, с такими клычками, как у кошки. Папи улыбнулся, почти не разжимая губ.
  - А что во рту осталось? - спросил непосредственный Мора. - Штырьки?
  - Корешки. Лучше тебе не видеть. И мне бы лучше не видеть, не рвать сердце, да надо. Хирург мой навеки утрачен, приходится всё самому, самому. И знаешь, странная закономерность - когда поёшь, клей отчего-то скорее сворачивается.
  - Иллюзия.
  - Давай проверим, - папи взял свою колбу щипцами, и вознёс над огнём. - Спой что-нибудь. Я знаю, ты можешь не хуже меня.
  Был жених, король Луи
  Но он оказался слишком хорош
  А гвардеец Шубин -
  Он то, что нужно...
  - пропел Мора вполголоса по-французски, и клей в склянке благодарно взбурлил.
  - Вот видишь! А что за песня такая, откуда?
  - За эту песенку мне ноздри в Москве и вырвали, - сознался Мора, - а чья она, да бог весть. Вроде бы пажа Столетова творение.
  - Ты возненавидишь меня, если я признаюсь тебе, кто в самом деле её автор, - папи чуть притушил пламя, и повыше поднял колбу над огнём, - пиита Столетов только получал за неё кнута, оттого, что перевёл на русский, но я почти не знаю по-русски, и не помню, что из этого вышло. А французский оригинал - он мой.
  - Всё вы врёте, - не поверил Мора.
  - Как знаешь. Ну вот, ещё почти час клею предстоит коптиться. Заменишь меня попозже, когда устанет рука?
  - Штатив поставьте.
  - Сломал...
  Мора усмехнулся и взял у папи щипцы его и колбу. Ему даже нравилось, когда папи весёлый и добрый, редкая удача, в сравнении с всегдашней меланхолией.
  - А тяжело вставные зубы делать? - спросил любознательный Мора.
  - Тяжело только собственные зубы подпиливать, и вытравливать мышьяком, - проговорил папи, припоминая, - целый год, наполненный болью и флюсами. Содрогаюсь, как вспомню. Зато, когда за мною пришли, я снял с себя всю эту фарфоровую роскошь, и явился в крепость а-ля натюрель. 'Папа нуар', как увидел эти жалкие корешки, столь впечатлился, что на радостях не велел меня пытать. Мы были соперники с ним, два первых петиметра, даже заказывали платья у одного портного. И тут эта жалкая картина - он решил, что мне выбили все зубы при аресте, благо, крови и в самом деле было на мне изрядно.
  - А 'папа нуар' - это кто?
  - Ушаков.
  - А-а... а покажите корешки?
  - Ни за что! - и папи даже прикрыл рот ладонями.
  Он присел на подоконник, на самый краешек, как бабочка на цветок, раскрыл табакерку, и приложился опять к своей отраве, каждой ноздрёй по разу. Глаза его вспыхнули, заблестели. Мора сказал укоризненно:
  - Папи, вы губите себя.
  - Не зови меня так, я не римский понтифик. У меня есть имя.
  Он убрал табакерку, обнял себя за плечи, и неотрывно глядел на огонь - как тот танцует.
  - Мне не выговорить ваше имя, - пожаловался Мора.
  - Зови краткой формой - Рене.
  - Это женское имя.
  - Дурак! Рене Анжуйский, Рене Картезиус - что они тебе, дамы?
  - И отчего вы, остзеец, вздумали именоваться по-французски?
  - А отчего ты, француз, именуешься цыганским Морой? Прихоть, игра ума. Да и выбора у нас, тогдашних, не было никакого - или по-французски изволь, или по-русски, а я русский язык не терплю, да и нет у них в именах ничего похожего. Вот Роман, ну представь - и это был бы я...
  Мора представил - и ничего себе, звался бы как книжка. Зря он не стал...
  - Рене, - повторил он, пробуя имя на языке, - а как к вам вернулись ваши зубы? Если вы оставили их дома перед арестом?
  - Я оставил их своему хирургу, и тот потом привёз мне эти зубы в ссылку. Он полгода вымаливал у Сената разрешение на отъезд. Он много чего ещё мне привёз - и драгоценности, и письма. Мой прекрасный казначей. Он так любил меня, так был ко мне привязан, мой доктор Климт...
  - Я иное помню. Не этот ли доктор так вас ненавидел, что готов был убить, и убил бы, если б вы прежде с Лёвкой не уехали?
  - Мы поссорились. Я же говорю, Бартоло очень, очень был ко мне привязан. Он десять лет копал подземный ход из моей тюрьмы. Для меня и для себя. Он так хотел, чтобы мы бежали с ним вместе, но я всегда отвечал, что мне не к кому бежать. Незачем и не к кому. И сам в это верил... А потом мой герцог ответил на моё письмо, и мне сразу сделалось к кому... Только вот и Бартоло стал мне больше не нужен.
  'Вот говнюк' - подумал Мора, простая душа, и даже сказал вслух:
  - Теперь я понял. Правильно он вас хотел того.
  - Кабы было всё так просто, - Рене вздохнул, прижал пальцы к вискам, и глаза его, влажные, уже плачущие опием, сделались как будто раскосыми, - любовь, она как талант к алхимии, или есть, или же нет. Ты вот бьёшься, бьёшься, а реакции у тебя не идут, а мне с рождения всё это дано - амальгамация, наслоение, перегонка, ректификация - я знал, как всё это делается, кажется, и не ведая ещё самих этих слов, и даже прежде, и не ведая ещё никаких слов...
  'Говнюк, - подумал Мора ещё раз, - язва'.
  - Дай, я возьму у тебя колбу, у тебя рука дрожит, ты устал, - Рене подошёл, и взял из его руки щипцы с колбой, - я обидел тебя, мой друг, мой тюремщик, прости, прости... Это вечная моя история, и с Бартоло, и с тобою, и с Гасси. Меня так любят сперва, и поджигают миры, и бросают к моим ногам, но потом непременно желают меня убить - оттого, что мне нечего дать всем вам взамен, за вашу любовь, я пустой человек без сердца.
  - Но я совсем не люблю вас, папи, - буркнул Мора.
  Ещё этого не хватало...
  - Рене.
  - Рене, - согласился Мора, и машинально поднял повыше его манжет, чтобы кружево не полыхнуло от спиртовки. На запястье Рене показались шрамы, чёрные, как острожные пороховые клейма, на его очень белой коже.
  - Это вам от доктора досталось? - спросил Мора, придерживая Рене за запястье.
  - Нет, это досталось мне от Гасси, - Рене хотел было улыбнуться, как прежде, но вовремя спохватился и прикусил губы, - прости, чуть не напугал тебя своим оскалом.
  Мора многое повидал, прежде, до встречи с Рене, и он привык, что опий делает поклонников своих старее и хуже, а у Рене, у прекрасного грешника, отчего-то как будто фонарик вспыхивал внутри, и даже глаза начинали светиться, как у кота. И сейчас, когда он так улыбался, беспомощно прикусывая губы - уже совсем не хотелось на него злиться.
  - А я хотел бы увидеть, - сказал Мора, - ваш опасный оскал. А Гасси - это наш с вами герцог?
  - Нет, другой человек.
  'Хорошо же он погулял в своё время' - подумал Мора.
  - Расскажете? - спросил он, и Рене ответил, неспешно поворачивая колбу над огнём:
  - Если хочешь. Странно, что ты просишь, я думал, ты ненавидишь меня - за подобные истории, ведь они идут вразрез с твоим понятием чести. Но только, когда сварится клей, мне придётся намазаться им и умолкнуть - чтобы челюсть не отклеилась, от этих... корешков.
  - И как же Гасси оставил вам те отметины? - Мора отошёл, присел на подоконник, как только что Рене, и приготовился слушать.
  
  То был год тридцать четвёртый, второй наш год в Петербурге.
  В тот год все мечты упали к ногам, и давние, выстраданные, и затаённые, и нечаянные, все, все, кроме разве что одной. Вот, например, наконец-то, по прошествии десяти, нет, двенадцати лет, удалось получить митридат, столь желанное противоядие от тофаны. И это было - лучшее. Остальное досталось как бы на сдачу, с этого большого, главного счастья. Новый дом, выстроенный знаменитым Растрелли - даже ты должен знать об этом итальянском архитектурном божестве - мой маленький замок, изящная шкатулка, драгоценная табакерка, из тех, в которых кружится под музыку маленькая танцовщица. И бесконечные кредиты для самой маленькой танцовщицы, вернее, маленькой марионетки - любовь её величества, дружба мудрейшего из министров, благосклонность первой красавицы двора.
  И любовь моего Гасси.
  Нет, Гасси - это не тот, о ком ты подумал, не наш герцог, да тогда герцог ещё и не был герцогом, он был графом, что тоже немало, и он даже не глядел в мою сторону, а когда глядел - и в упор не видел. И правильно делал - думаешь ты несомненно.
  Гасси - такое же имя-подделка, как и Рене, Рене - франкофонная обманка, Гасси - англоманская обманка. Его звали Карл Густав, так почти всегда называют старших в роду, старших и первых. И он был первым, всегда, во всём, первый не после бога, но - вместо. Первый среди политиков, первый среди галантов. Первый на родине своей - первый землевладелец, первый судья и первый палач. Первым алхимиком - нет, он не был, но желал бы стать, всё не хватало времени на экзерсисы...
  Государыня выделяла его, любила - более всех своих избранников. Всё ему дозволяла. Нас было у неё четверо, но потом Корф был отослан, и осталось трое - первый, Гасси, и двое других, граф Эрик, тот самый, что теперь герцог. И твой покорный слуга. Она любила Гасси, двое других были только игрушки, от полноты жизни. А сам Гасси любил - политику, интриги, дипломатические разъезды, тайные переговоры, в масках, на задворках машкерадов, или в захолустных постоялых дворах. Он, как те римские авгуры, желал запустить свои пальцы в дымящееся чрево большой политики, и по горячим её потрохам предугадывать судьбы мира. А мне, лентяю и трусишке, нравилось смотреть на мир из-за его спины, положив подбородок на его плечо. Но он любил меня и таким.
  Гасси и подарки просил от её величества - не такие, как обычно клянчат фавориты. Не авуары, не цацки, не деньги, и даже не купель в форме морской раковины - а я-то как раз и выпросил себе такую. Гасси пожелал для себя место посланника в Польше, на выборах польского круля. И государыня даровала ему это место, вместе с правом развязать войну, да, ты угадал, он потом не удержался, и развязал-таки эту несчастную войну, конечно. Но это было потом, в отместку, когда всё было кончено. А пока...
  Гасси уехал на выборы, я остался. Он ведь никак не мог забрать меня с собою. Мы глядели на снег, на дорогу, изрезанную санными полозьями, как спина каторжника изранена ударами кнута. Глядели каждый из своего окна, каждый в своей стране, и каждый день писали друг другу письма.
  Увы, мой Гасси любил играть в политику, но не умел, на деле оказалось, что он лишь мнил себя первым и главным. Цесарские дипломаты, польские паны - они дорого продавали себя, но потом, как твои барыжки, Мора, отдавали совсем не тот хабар. Он писал мне каждый день - и каждый день я читал о том, как рассыпаются его иллюзии. Я так желал помочь ему... Я негодный политик, но я знаю родословные всех европейских домов, я нарисовал для Гасси генеалогические древа всех его польских союзников, как они переплетаются ветвями с другими деревьями, родословными польских его врагов. Так крысы в подвале иногда срастаются боками и хвостами, образуя так называемого крысиного короля. Я хотел предупредить его - нет у тебя друзей, все они там - одно и то же. Но он, наверное, знал и так.
  Он проиграл польские выборы, всю свою миссию, всего себя. Поляки выбрали круля - и не того. И господин посол не стерпел унижения, он отворил шкатулку Пандоры, он призвал в Варшаву русские войска. И получил удар наотмашь от подстреленного им хищника, удар когтистой лапы, последний и смертельный.
  Он пришёл в мою комнату - прежде, чем явиться к царице. Измученный смертельно, и ядом, и собственными бездарными противоядиями. Он провёл всю ночь в дороге, в санях, в скором дипломатическом поезде - это такой кожаный гробик, в нём лежишь, как при последнем упокоении, между печками и пистолетом, под вой волков. Иногда от волков приходится и отстреливаться.
  Он вошёл ко мне в четыре пополуночи, почти под утро. 'Я умираю, я отравлен'. У него было лицо, как чёрный муар - я ведь учил тебя, ты знаешь, отчего бывают такие лица. Польские его союзники... Я предложил ему свой митридат, но Гасси отмахнулся от помощи, и с таким презрением. Возможно, я мало и плохо просил его, но бог ты мой... Он всегда презирал меня, не видел равным, он одержим был мною, но, кажется, даже не считал меня при этом в полной мере человеком, только куклой, пустым петиметром, ни на что не способным, тем более - сделать хороший антидот. Как я ни умолял его - он даже не слушал. 'Твои противоядия - невероятная дрянь, как фоски, что всегда оказываются у тебя на руках, когда ты играешь в экарте'. Вот что он говорил. И я был для него - фоска, ничтожная карта, он всегда бесконечно любил меня и бесконечно презирал, одновременно. 'Jeune ´etourdi, sans esprit, mal-fait, laid' - так говорил он мне, даже в лучшие наши минуты, это из письма одного моего... впрочем, неважно, он однажды прочёл то письмо, запомнил, и с тех пор всегда так меня называл. Юный повеса, без-душный, без-умный, без-образный. Унижение - такова была его манера любить...
  Гасси сказал, что у него подарок для меня. Он собирался завещать мне своё место, первого галанта, возле государыни. Но я был третий, и я сказал ему об этом - даже если тебя не станет, я не буду первым, только вторым. Он рассмеялся и показал мне свой перстень, в котором под камнем - прятался яд. 'Ты станешь и первым' - пообещал он мне. 'Я так люблю тебя, - сказал я ему тогда, - и мне не нужен такой твой подарок. Без тебя моя жизнь не нужна мне, она ничего не будет стоить. Фоска играет лишь в паре с крупной картой. Не трать свой яд на дурака Эрика, отдай его мне. Я желаю последовать за тобой, в Валхаллу, на Авалон, или что там нас ждёт, агностиков'.
  И знаешь, он мне поверил. Он отдал мне яд - правда, следил, как я высыпал яд в вино, и как я выпил вино до капли. Потом он отправился в покои нашей хозяйки - доложить и о провале миссии, и о войсках в Варшаве. И проститься. А потом он отбыл в своё имение, в тот же день, и умер там через месяц. Поляки были добры к нему, оставили месяц, чтобы привести дела в имении в порядок.
  А я - что я? В то же утро принял антидот, и вечером уже отдавал приказы на празднике тезоименитства. Правда, мокрый, как мышь, под своим золотым кафтаном. Мои противоядия выходят порой тяжелее ядов. И шрамы остались такие безобразные - но ты ведь никак не убьёшь лису, не попортив шкурки...
  Нет, Эрик не знал об этой истории, и не знает, и никогда не узнает. Он и тогда не видел меня в упор, и сейчас не видит, и никогда не увидит...
  
  Белая ночь - она как змея, вползающая на грудь. Лодка скользит по невским волнам, и он сидит, свесив руку за борт, так, что пальцы касаются ледяной воды, и так только чувствует, что всё ещё жив.
  Обер-гофмаршал Лёвенвольд-третий, церемониймейстер двора, распутник и убийца.
  Âne, roi et moi - nous mourrons tous un jour ... L'âne mourra de faim, le roi de l'ennui, et moi - de l'amour pour vous...
  Это поёт кастрат, на корме, у ног государыни. Вот так же, наверное, поют и в Венеции, их знаменитые гондольеры, так, да не совсем - ведь это катание всего лишь обманка, эрзац, подделка. Вчера была персидская обманка, сегодня веницейская, завтра будет китайская. Нам нравится наряжаться, примерять маски, быть кем угодно, лишь бы не собою. Даже имена, что мы взяли себе - такие же маски, французские, английские, прячущие под собою немудрящие физиономии остзейцев. Рене. Гасси.
  'Господин Карл Густав скончались в своём имении, в болезни и в великой печали'.
  Отчего же слова из того письма отныне как будто вырезаны навсегда в памяти, и на обратной стороне век? Не потому ли, что ты ошибся, вытянул из колоды неверную карту, и не тому позволил умереть?
  Волны, смывающие золото с кружев, и холодный ветер с воды, и холодные драконьи глаза, всегда глядевшие, и ныне глядящие мимо. Слепой, бессердечный, невозможный. Стоит ли он твоей жертвы? А если и нет. Любовь - такая же неверная штука, как талант к алхимии, он тоже или есть у тебя, или нет. И если уж есть - любви никак не прикажешь уйти, оставить в покое. Так и будет мучить - да, как проклятый талант алхимика - до самого гроба.
  
  - А кто он всё-таки был, этот ваш Гасси?
  Рене уже смазал фарфоровые зубы клеем, и сел перед зеркальцем, улыбнулся, примериваясь - зрелище выходило, и правда, удручающее.
  - Ты что, сам не понял? - сказал он почти сердито. - Польский же посол, Карл Густав, старший мой брат. Всё, рот на замок!
  Приложил жемчужные клычки к торчащим жалобно корешкам, прижал кончиками пальцев, и закрыл рот.
  - Не мне вас судить, не того я полёта птица, - сказал ему Мора, - Рене. Я могу звать вас и так, если вам это нравится.
  Рене повернулся к нему от зеркала, кивнул, улыбнулся, чуть приподняв углы сжатых губ. А ведь когда-то, ещё совсем недавно, почти вчера, Мора мечтал быть как этот вот Рене, точно таким безупречным просчитанным кавалером. Точно таким говнюком. Да нафиг...
  Мора поклонился ему, шутливо, нарочито почтительно, и вышел за дверь, и сбежал по лесенке вниз.
  
  В прихожей Плаццен, или же Плаксин, вот бог весть, как правильно, сидел на стуле и читал книгу, шевеля губами и водя пальцем со строки на строку.
  - Какие книги дивные продаются в этом Ганновере, - проговорил он, так и не глянув на Мору, - про самого лорда Ловлейса. Новинка... Я тебе содержание привёз, только погоди, главу дочитаю, очень уж увлекательно. И рассчитаемся...
  - Чем лучше я его узнаю, тем больше я хочу его придушить, - сказал Мора. Плаццен поднял голову от книги, и Мора кивком указал наверх - вот его.
  - Лёвка тебе не позволит, - ответил Плаццен, - он души в нём не чает. Это необъяснимо, но это так. Лёвка разбил мне нос, когда я имел неосторожность накричать на его обожаемое сокровище. Если Лёвке предстоит выбирать между тобой и Рене, я даже не знаю, кого выберет наш с тобою гипербореец... И да, все мы любим Рене, порой до безумия любим.
  - Он всегда был такой? - Мора не стал уточнять, какой, но Плаццен понял.
  - Всегда, - он прикрыл книгу, заложив её пальцем, - забавно, вот в романе герой от начала к концу проходит некий путь, например, от трусости к отваге, или от веры к неверию. Случается некое превращение, из гусеницы, в кокон, и в бабочку. А в жизни - вот он, герой, как был...
  - Говнюк.
  И злой истерик, и развращённый содомит. И кровосмеситель.
  - Ну да, и такой остался. Он совсем не меняется. Как бриллиант - что в африканских шахтах, что в тамерлановой короне, что в османлисском перстне, что в русской диадеме - всё один и тот же. Может, это и недурно - не потратить себя, не растерять, не утопить, на всех этих отмелях, водоворотах, омутах, через которые тащит и тащит нас река жизни?
  - Я даже знаю, кого вы сейчас процитировали, - ответил Мора саркастически, - он изъясняется очень узнаваемым стилем.
  Мора прикрыл глаза, прислушиваясь к шагам на втором этаже. Такие легчайшие, летящие шаги, наверное, лишь щекочут землю, и вовсе не оставляя следов на дорожной пыли. Невесомая божественная поступь - по волнам, по облакам, по головам.
  
  
  
  Армагедвальд, Авалон
  
   Take this waltz
   It's yours now.
   It's all that there is.
  
  
  
   Дождь наводит сон. Капли прекратили тюкать по кожаной крыше дормеза - и Мора тут же открыл глаза. За чёрным, ночным окном проплывали кроны деревьев - Мора видел в темноте, как кошка, и различал в переплетённых ветвях шары омел. Точно такие же кроны в омелах проплыли за окнами час назад. 'Может, мы сделали полный круг? - подумалось ему. - То, что мы заблудились, ясно и так'.
   Рене спал, под плащом, как под одеялом, и голова его лежала на Морином плече - выходило неудобно и даже больно, но Мора пожалел его будить. Пусть выспится, старая перечница.
  Мора скосил глаза, рассмотрел его в темноте и не без злорадства подумал, что хотя бы во сне - Рене выглядит на свои. Хотя бы во сне - его маска превращалась в человеческое лицо с положенными по возрасту морщинами, словно марионетка опадала, отпущенная с невидимых нитей.
   Карета притормозила и встала.
   - Эй, господа, спите оба-два? - позвал с облучка Лёвка.
   - Папи спит, - откликнулся вполголоса Мора, - а я нет.
   - Там справа кирхен светится, - тоже вполголоса продолжил Лёвка, - сходи, спроси дорогу. Если я к ним явлюсь - немцы прыснут, как тараканы.
   Лёвка не зря опасался за душевный покой неведомых немцев - он был человек-гора. Вряд ли в кирхе обрадуются ночному явлению чего-то подобного. Мора оценил Лёвкин потенциал на ниве ночного устрашения, осторожно переложил спящего Рене со своего плеча на сложенный плед и, как сумел, бесшумно выскочил из кареты.
  Кирха возвышалась перед ним, совсем рядом - в тумане светились тепло и маняще высокие узкие окна. Мора направился к церкви, в темноте огибая лужи. 'Сейчас три или четыре утра, - прикинул он, - как говорится, час между волком и собакой. Странно, что пастор не спит - наверное, дежурит у очередного гроба'.
   Мора угадал - или почти угадал. В кирхе, и в самом деле, стоял гроб с откинутой крышкой, и возле него дежурил человек - пусть не пастор, но одетый в чёрное. Мора встал на пороге - и человек повернулся к нему, злой, дрожащий, с невероятным оскаленным лицом, и Море сделалось не по себе. 'Лучше бы Лёвка пошёл, - подумал Мора, - ему и упыри нипочем'.
   - Простите за вторжение, - проговорил он почтительно, но твёрдо - упырь, не упырь, дорогу он им покажет, хочет ли, нет, потому что дождь, ночь, и лошади вконец измучены бессмысленной прогулкой. - Мы с товарищами сбились с пути, никак не можем добраться до города.
   - Здесь и нет города, - упырь разглядел Мору в свете экономичных церковных свечей, попростел лицом и сразу стал похож на человека. - Поблизости только деревенька, Армагедвальд. Ну, и дом господ Мегид - вы не доехали до него самую малость.
   Они пошли навстречу друг другу - 'как дуэлянты', подумал Мора - по проходу среди скамеечных рядов, и встретились ровно на середине пути. Вблизи упырь оказался стариком, костистым, лысым, кощейного вида, но мирным и вполне дружелюбным - на второй взгляд, не на первый.
   - Мы рады будем и деревне, и дому господ Мегид, - пояснил Мора, - наши лошади вот-вот падут, на последнем издыхании.
   Траурный старик задумался - склонил голову, почесал лоб:
   - Вам ближе будет до Мегид, но, кажется, к ним дорогу совсем размыло, - задумчиво промолвил он, - никогда прежде не было таких дождей, природа как будто оплакивает нас, - старик мотнул головой в сторону гроба, взял Мору под руку и медленно повёл к выходу из церкви, рассказывая ему дорогу, словно читая сказку:
   - Вам нужно проехать до конца аллеи и на перекрёстке свернуть направо. Затем прямо и прямо, прямо и прямо, до большого такого вяза, он весь будет облеплен омелами, вся его крона...
   - Здесь все деревья такие, - напомнил Мора.
   - Все, да не все, - размеренно отвечал старик, - это очень высокое дерево, и величественное, вы сразу поймёте, о чем я вам говорил, как только его увидите. И сразу за вязом - мост через реку, до самого дома Мегид, вы увидите их - и дом, и мост, они видны даже в темноте. Только река могла выйти из берегов...
   Старик склонялся к Море, и Мора подался к нему, чтобы лучше слышать - так, голова к голове, дошли они до дверей и почти налетели - на человека-гору. Траурный старик охнул и чуть не сел.
   - Я за папашей, - Лёвка орлиным взором вглядывался во что-то за их спинами, во что-то, таившееся во глубине церкви, - он пошёл - и я пошёл.
   Мора повернулся, и старик повернулся, и они посмотрели туда, куда таращился Лёвка, и Море на мгновение сделалось старика жаль.
  Возле открытого гроба стоял доппельгангер, ещё один точно такой же Мора - тонкий и тёмный, как росчерк тушью, с такими же кружевами и в такой же шляпе. Этот второй Мора приподнял над покойницей белую вуаль и смотрел на лежащую в гробу - с любопытством и жалостью.
   - Папи, так нельзя! - воскликнул Мора. Двойник его - он не опустил на трупе вуаль, оставил её отброшенной - повернул к ним бледное, словно фосфоресцирующее в полумраке лицо с яркими губами и глазами:
   - Она ваша дочь?
   - Да, она моя дочь, - отвечал старик зло и твёрдо, он словно очнулся, отодвинул Мору и решительно направился к гробу, и губы его задрожали, - отойдите, не смейте её касаться.
   Мора вгляделся - у женщины в гробу было страшное лицо, в синяках, с переломанным носом.
  Старик устремился, полетел было навстречу наглецу - отогнать прочь от гроба, спрятать под вуалью чёрно-синюю маску - и вдруг остановился, словно наткнулся на невидимую стену.
   - Как это с ней случилось? - Рене говорил почти всегда очень тихо, на как-то так получалось, что люди внимали голосу, шуршащему, как осыпающийся песок - и прислушивались, и всё отчего-то всегда выходило по его.
   - Её муж, - к старику вернулось упыриное выражение лица, - он вот-вот вернется сюда, он распорядитель похорон. Так что убирайтесь, любезный господин.
   - Неужели вы позволите вашей дочери уйти от вас - такой? - поднял брови Рене, и Море поневоле сделалось за него стыдно. - Я не думаю, что самой ей хотелось бы лежать в гробу - вот так. Это последний путь. Разрешите мне всё исправить. Вы увидите её снова - такой, какая она была. И сможете, наконец, попрощаться.
   - Мой отец - прозектор, - пояснил Мора оторопевшему старику, - он предлагает загримировать синяки. Это его работа.
   Мора побоялся, что безутешный отец сейчас попросту вышвырнет всех троих из кирхи, а Рене ещё и получит пинка за свою дурную инициативу, но старик лишь выговорил потерянно:
   - Отец Иоганн не велел гримировать, он сказал, что подобное грешно.
   - Насколько я знаю, лютеране прощаются с закрытым гробом, - опустил ресницы Рене, - сами вы хотели бы лежать в последнем упокоении и с таким лицом? Какою она предстанет там, за гробом, в лучшем, обетованном мире?
   Он говорил тихо и смиренно, монашеским гипнотизирующим речитативом. Старик опустился на лавку, сгорбился и позволил:
   - Делайте...
   - Лев, принеси из кареты мой саквояж, - вкрадчиво попросил Рене. Он никогда не говорил 'Лёвка', он всегда говорил - 'Лев'. Лев вышел и вернулся с саквояжем. Мора уселся на лавку возле старика - подобные вспышки деятельности у Рене следовало пережидать, как стихийное бедствие.
  Рене придвинул к гробу шандалы, раскрыл саквояж и уже что-то рисовал тонкой кистью, что-то поправлял в сломанном носу покойницы, вкладывая в ноздри откуда-то взявшиеся тампоны.
   Любопытный Лёвка бродил по кирхе, задрав голову, и Море это не нравилось - не менее, чем художества Рене. Лёвка что-то высматривал, к чему-то приглядывался, и Мора шкурой чувствовал - вот-вот прозвучит идиотский вопрос.
   - Кто эти господа? - Лёвка указал на четвёрку всадников под потолком кирхи. То была майолика, сине-белая, потрескавшаяся, и всадники Апокалипсиса смотрели из потолочного алькова мило и нестрашно - как четыре яичка на тарелочке, или четыре фарфоровые куколки.
   - Господа Мегид, - не глядя, ответил старик. Мора подумал - странный юмор, изображать господ в таком виде, обычно покровители церкви красуются в виде святых или мадонн. На всякий случай он пояснил Лёвке:
   - Это четыре всадника, Смерть, Чума, Голод и Война, из Откровения Иоанна Богослова.
   - А-а, - протянул Лёвка и обошёл всадников кругом. Он явно стал к ним неравнодушен.
   Рене тем временем заканчивал свою работу - он уже собрал почти все краски обратно в волшебный сундучок и стоял над телом, перемешивая что-то в баночке с кармином - Мора и знать не желал, что. Рене мазнул кармином по губам покойницы, спрятал краску и кисть в металлический футляр и произнёс торжественно - словно делал важное объявление:
   - Я всё исправил. Вы можете подойти и взглянуть.
   Отец поднялся со скамьи и подошёл к гробу, и Мора услышал, как шаркают его подошвы. Рене с безоблачным лицом собрал свой саквояж и стоял - словно позировал. Лёвка тоже подошёл посмотреть, и Море пришлось подойти - покойница лежала во гробе, чисто ангел небесный. Неизвестно, была ли она при жизни такой красавицей, или же Рене её такой сделал, щедро пририсовав совершенства, но старик поглядел и только и выдохнул:
   - Анхен... - и заплакал.
  Она словно светилась изнутри, и сомкнутые веки казались тонкими и прозрачными, словно вот-вот затрепещут ресницы и откроются глаза. Только с кармином на губах Рене всё же перестарался - но это была его слабость.
   - Спасибо вам, доктор, - прерывисто прошептал старик, и Рене сделал шаг к нему, и приподнялся на цыпочки, и что-то выдохнул почти беззвучно, на ухо ему - и старик вдруг улыбнулся. Точно так улыбался крокодил в зоологическом саду панов Красовских.
   - Нам пора, господа, - напомнил Мора, - наша карета брошена на дороге, если она вообще ещё там есть и никто не прибрал её к рукам.
   - На перекрёстке направо, затем вяз и мост, - напомнил дорогу старик. Он всё ещё улыбался, с сытым таким выражением лица - и Море не по себе сделалось от его улыбки.
   На пороге кирхи явился ещё один мужчина в чёрном - мокрый плащ крылами стоял за его спиной. Мора поклонился старику и прошёл на выход - мимо этого человека. Он даже не разглядел его толком - нужно было следить, чтобы не отставали Рене и Лёвка.
  Так и разминулись они с убийцей где-то опять посреди пути, и Лёвка и Рене бесшумно проследовали за Морой, только Рене полуобернулся на пороге и сдул воздушный поцелуй с кончиков своих пальцев - в спину чёрного плаща.
  
   - Прекращай уже звать меня папи, как будто ты - потерявшийся младенец, - сквозь зубы сказал Рене. Карета вздрагивала на ухабах, и саквояж резво подскакивал на его коленях. Мора посмотрел на Рене и проговорил с задушевным теплом:
   - Не думал, что в вас проснется жалость, Рене. Может, и душа у вас есть?
   Рене отвернулся к окну, вгляделся в темноту - самую густую, оттого, что перед рассветом, улыбнулся - и зубы его, великолепные зубы работы амстердамского хирурга, хищно сверкнули, как у волка:
   - Впадаешь в пафос - теряешь стиль, Мора. Нет у меня ни жалости, ни совести, одна только чёрная желчь. Вот и наш обещанный вяз.
   - Лёвка, стой, проедем! - заорал Мора.
   - Прости, замечтался, - послышалось в ответ, и карета встала.
   - Моя способность к прогулкам и любопытствованию закончилась вместе с опийным порошком, - Рене завернулся в плед и бессильно откинулся на кожаные подушки дормеза, - и я уже не в том возрасте, чтобы скакать с вами под дождем, как козлик. Поэтому я лягу и буду спать.
  У Рене в путешествии подошёл к концу запас опийного табака, и колени порой болели совсем нестерпимо - в такие минуты он ложился и принимался умирать.
   - Приплыли, - раздался Лёвкин голос, - дорогу размыло.
   Рене смежил веки и изо всех сил притворялся спящим. Мора вздохнул и выбрался из кареты - и его ноги тоже уже слушались с трудом.
  Чернильная тьма чуть-чуть побледнела, разбавленная мутным молоком рассвета, и растопыренной тенью выступало из мрака дерево - всё как обещал старик, высокое и величественное, облепленное омелами, как осиными гнездами. За деревом белел то ли замок, то ли огромный дом - на острове, отделённом от дороги широкой, большой водой.
   - Разлилась, зараза, не проедем, - посетовал Лёвка со своего облучка, - мост затопило, аж под водою не видно. Придётся деревню искать.
   - Представь, как нам обрадуются.
   - Отчего это? - не понял Лёвка.
   Мора вместо ответа принялся насвистывать военный марш - хоть война и закончилась, она не прибавила дружелюбия германским сельским жителям.
   Вода расстилалась впереди, словно зеркало, и непонятно было - река это, разлившаяся после дождей широко и полно, или же озеро это было здесь всегда. Под деревом стоял человечек с торбой и смотрел на воду - в темноте не разобрать, с каким выражением лица.
   - Эй, приятель! - на своём ужасном немецком окликнул его Лёвка. - Есть ли ещё какая дорога посуху до этого дома Мегид?
   Человек приблизился, задрал голову и присмотрелся к Лёвке - Лёвка в темноте впечатлял:
   - Вы едете в дом Мегид? Там ждут вас? - спросил он звонко, с мальчишеским задором - это и был мальчишка, в мундирчике наподобие студенческого, и даже в рассветном сумраке видно было, какой он кудрявый и румяный.
   - Кому мы нужны, ангелочек, - за Лёвку ответил Мора, - мы заблудились, лошади наши вот-вот падут, мы почти сутки кружим по вашим лесам и надеялись на недолгий приют у господ Мегид. В карете мой отец, он очень болен.
   Мальчишка смотрел на Мору и пытался понять, что за путник перед ним - благородный господин или так, мелочь. И дормез, и чудовищный кучер, и парижская шляпа, и сам изящный, в кружевах и бархате, кавалер - всё говорило о том, что господ Мегид не разочарует подобная встреча.
   - Ты почтовый чин? - догадался Лёвка и, сам того не ведая, изобрёл новое немецкое слово.
   - Почтальон, - поправил мальчишка, - у меня письма для господ. На самом деле под этой водой есть мост, но в темноте его не видать. Он скрыт под водой, но всего на пару вершков, ехать и ходить по нему можно, разве что промокнут ноги. Если вы дадите мне править, я перевезу вас через него.
   - Или утопишь? - предположил Мора.
   - Не должен, - не смутился мальчишка, - в апреле здесь всегда так, мы каждый год так ездим - по подводному мосту, и каждый раз угадываем.
   - Кто не рискует, тот не играет, - Мора приоткрыл дверцу кареты - в глубине кареты посапывал спящий Рене, или притворялся, кто его разберёт.
   - Без вас мне пришлось бы мочить ноги, - мальчишка вознёсся к Лёвке на облучок, сумка ударила его по бедру, взлетела длинная коса в чёрном тугом кошельке. Лёвка на косу посмотрел с восторгом и передал вожжи:
   - Ну смотри, парень, не подведи.
  Мора забрался в карету.
  Рене прищуренными глазами смотрел в окно - на воду, на остров, на призрачно белеющий дом.
   - Авалонис, - проговорил он прекрасно артикулированным шёпотом, и Мора, понятия не имевший, что это такое, подумал: 'И что за шляпа сей Авалонис?'
   Мальчик на облучке тоже услышал этот 'Авалонис' - отчего-то шёпот Рене всегда был очень отчётлив - и звонко рассмеялся, и Лёвка, любопытная душа, спросил:
   - А что это?
   - Остров обетованный, - мальчик медленно направил карету вниз по склону, и вот уже лошади вошли в зеркальную воду - всего лишь по бабки.
  Мальчишка правил осторожно, и карета катилась по воде совсем медленно - всё-таки боялся он свалиться с моста. Волны стрелами разбежались от колёс кареты по чёрному зеркалу. Тёмные стеклянные воды, и мыльно-сумрачные седые небеса, с чернильными мазками дождевых туч, и деревья, ветвями - когтями птичьих лап - терзающие туман.
  Небо светлело - несмело и осторожно, и белый четырехбашенный дом потихонечку приближался. Со стороны казалось, что карета идёт по воде чудесно, аки посуху.
  Из дома выбежала белая, призрачная в рассветной полумгле, собака и с лаем помчалась к карете, приседая от усердия, по брюхо в воде.
   - Флора! - ласково позвал её мальчик. - Флора, свои.
   - Флора? - Рене выглянул посмотреть, что там за Флора.
   - А вы думали, там кто? - ехидно поинтересовался Мора.
   - Никто.
   Из полукруглых ворот вышел человек в тёмной ливрее - лица не разглядеть в тени шляпы - и мальчишка крикнул ему весело:
   - Принимай гостей, Кристоф! - звонкий голос поскакал над водой эхом.
   Кристоф распахнул ворота - носяра был у этого Кристофа будь здоров, как будто он рожей болел - и карета вкатилась во двор. Мальчишка спрыгнул с облучка, постучался в дверцу кареты:
   - Выходите, я провожу вас к хозяйке.
   Лёвка тоже слез, позвал колокольным голосом:
   - Как вы там, папаша Шкленарж? Сами пойдёте или опять без сил?
   - Не позорь меня, Лев! - воскликнул Рене с театральным отчаянием и выбрался из кареты - в одной руке саквояж, другой он судорожно цеплялся за дверцу, и Лёвка отечески его поддержал. - Я, конечно, развалина, но могу идти сам, и не вздумай меня хватать.
   Мора вылез следом, встал рядом с Рене, и вместе они смотрелись как отец и сын или братья с большой разницей в возрасте - два носатых хрупких господинчика, оба в чёрно-сером, в нарядных шляпах, темноволосые и темноглазые. Мальчик-почтальон поглядел на них обоих и не сдержал улыбки - но Мора привык, что в паре с Рене они вызывают у людей непроизвольное умиление, как две одинаковые маленькие собачки.
   Псина Флора вертелась в ногах у Лёвки, и тот её гладил - он без труда находил общий язык с бессловесными тварями. Носатый Кристоф смотрел на почтальончика вопросительно, и тот приказал ему, словно такие приказы были в порядке вещей:
   - Помоги кучеру с каретой, Кристоф, и приходи потом в дом, нужно приготовить комнаты для наших гостей.
   'Он сказал - наших - значит, он тоже здесь служит, - подумал Мора, - или живёт'. Он окинул взглядом дом Мегид - четыре белые башни, соединённые переходами, замыкавшими в квадрат маленький двор. Дом Мегид совсем чуть-чуть не дотягивал до полноценного замка.
   - Прошу со мной, господа, - пригласил мальчик, - я позову к вам госпожу Мегид. И заодно отдам ей почту.
   Лёвка остался возле кареты, вверенный заботам молчаливого Кристофа, и Мора, прежде чем проследовать в дом, рассмотрел Кристофову носатую рожу - нос был чёрный и блестящий, как у прокажённого, и длинный - как у еврейского банкира, а рот до ушей.
   - Ну и пачка... - не удержался Мора, и злой Рене прошептал одними губами:
   - Уж кто бы говорил...
  
   Втроём они вошли в дом, в сумрачную просторную прихожую, украшенную гобеленом и двумя вооружёнными рыцарями. 'Надеюсь, внутри они пустые' - подумал Мора.
   - Как представить вас госпоже Мегид? - спросил мальчик, и Мора ответил, сняв шляпу и чуть склонив голову:
   - Алоис Шкленарж, алхимик, аптекарь.
   Рене поставил на пол саквояж и тоже снял шляпу, и волнистые волосы его поднялись вслед за шляпой, как корона:
   - Пауль Рейнхард Шкленарж, прозектор.
  Рене поклонился, почти коснувшись пола пушистыми шляпными перьями, и зачем-то взял руку маленького почтальона, и поцеловал её - с мягкой чарующей грацией списанного придворного селадона. Мальчик, и без того румяный, зарделся так, что уши запылали, выдернул руку и взбежал вверх по лестнице - сумка болталась, и коса била его по спине.
   - Госпожа Мегид сейчас выйдет к вам, - прокричал он сверху, с галереи. Рене смотрел ему вслед с нежной улыбкой.
   - Папи, вы, конечно, частенько даёте мне понять свои пристрастия. Но прежде вы никогда не вели себя, как столь явный buzeranti, - ехидно, но и растерянно сказал Мора.
   - Где ты только нахватался таких слов... - как настоящий отец, посетовал Рене.
   - В Богемии, у маркитанток, - признался Мора, - и всё же - неужели вы любите мальчиков?
   - Мора, ты в силах отличить мальчика от девочки? - насмешливо сощурил ресницы Рене. - Для этого ведь не нужно быть таким старым, как я.
   Мора припомнил кудри, косу, студенческий мундирчик, опасно обтянувший стратегически важные места, и предположил:
   - Юный письмоносец и есть госпожа Мегид?
   - А я о чём? - Рене опустился в кресло и закинул ногу на ногу. - Пока она переоденется и причешется, я успею здесь поспать.
   Рене полузакрыл глаза и сделал мечтательное лицо. За ночь краска в углах его глаз потрескалась, и морщины обозначились особенно явственно, и Мора подумал, что и с его собственным лицом, наверное, всё уже не так хорошо, как хотелось бы. Он кончиками пальцев дотронулся до носа, проверил, прочно ли тот сидит, успокоился и принялся бродить по прихожей.
  - И прекрати уже уязвлять меня этими мальчиками, - сказал вдруг Рене, не открывая глаз, - у меня за всю жизнь ни разу не было с мальчиком. Никогда.
  - Но вы же... - растерялся Мора.
  - Да, сынок, я то самое ваше арестантское обидное слово. Но дети - нет, я никогда не зарился на мальчишек. Наверное, оттого, что брат мой всегда был ими одержим, почти до безумия.
  - Я понял вас, папи, - Мора повернулся, посмотрел на Рене, на его безмятежное лицо в тени опущенных ресниц. Вспомнил прежние рассказы Рене, и разницу в возрасте его с покойным братом - десять лет, и решил, что не станет больше дразнить Рене мальчиками, как бы ни провоцировали обстоятельства.
  Мора обошёл прихожую кругом, рассмотрел муляжи рыцарей - мечи у них были, кажется, самые настоящие, затем окинул взглядом гобелен. От времени гобелен выцвел и пропитался пылью. Сюжет был - псовая охота, и кое-кто из охотников лицом походил на собственных собак, или же на слугу Кристофа. Мору почти осенила смелая догадка - и тут на галерее зашуршало шёлковое платье, и знакомый звонкий голос произнёс:
   - Извините, что заставила вас ждать, господа.
   Рене поднялся с кресла - в его движениях уже не стало прежней грации, и колени он выпрямил с явным усилием, прикусив губу от боли.
   По лестнице спускалась к ним девушка в платье цвета пыльной розы, кудрявая и румяная - щеки её были пунцовыми даже несмотря на пудру, и Мора без труда узнал в ней давешнего почтальонишку.
   - Простите меня за недавний нелепый маскарад, - смущённо проговорила юная дама, - испуг и нерешительность не позволили мне сразу открыться. Сожалею, что вам, уставшим с дороги, пришлось ждать, пока я приведу себя в порядок. Перед вами Аделаиса Мегид, дочь хозяев этого дома.
   Мора теперь уже с полным на это правом приложился к ручке румяной Аделаисы. Рене склонил голову к плечу, тонко улыбнулся и спросил осторожно:
  - Шевалье Арман Жозеф Мот Десэ-Мегид - не приходится ли он роднёй вашей милости?
   Девушка с каким-то священным ужасом посмотрела на беззаботного Рене:
   - Вы знакомы?
   - Что вы, нет, - отвечал Рене, продолжая светло улыбаться, - я всего лишь слыхал о нём от друга. Шевалье был легендой, в одно время, в определённых кругах, легендой, кумиром, медным змием, воздвигнутым в пустыне. Но увы, я всё-таки не столь стар, чтобы знать его лично.
   - Да, я в родстве с шевалье. И прежде не знала, что есть господа, для кого он - кумир. Он ведь... - девушка не договорила, и внимательно, со страхом и любопытством, поглядела на собеседника, весёлого аккуратного старичка, изящного и красивого, как фарфоровая игрушка. - Ваши друзья затейники, герр Шкленарж.
   - Для вас, фройляйн Мегид - просто Рене.
   В прихожую вдвинулся носатый Кристоф и молча таращился, Аделаиса Мегид спросила его:
   - Комната для господ готова?
  Кристоф истово кивнул.
   - Мы не обременим вас, - напомнил о себе Мора, - как только лошади отдохнут, мы продолжим свой путь - до ближайшей гостиницы.
   - Господь с вами! - воскликнула румяная Аделаиса, не сводя глаз с Рене. - Оставайтесь столько, сколько вам потребуется! Здесь смертельная скука, на этом острове Авалонис, даже в карты не с кем сыграть.
   Аделаиса сжала руки в замок просящим и очень детским движением, и Мора увидел в ней того недавнего мальчишку, и подумал, что Аделаиса совсем ещё юная барышня.
   - Мы с отцом невезучие игроки, - признался Мора, - но для нас обоих будет честью составить вам партию, фройляйн Мегид.
   - Нам стоит составить партию ближе к вечеру, когда вы наберетесь сил, - ответила Аделаиса, переводя взгляд на Рене, того перетряхивал озноб, и руки дрожали - от усталости, и от давних дурных пристрастий, - Кристоф проводит вас в вашу комнату, вы сможете отдохнуть с дороги. И он подаст завтрак в ваши покои.
   - Мы безгранично благодарны вам за гостеприимство, - поклонился Мора.
   - Я должна всё-таки разобрать свою почту, извините меня, - Аделаиса сделала неловкий, совсем школьный книксен и розовым вихрем вознеслась наверх.
  Безмолвный Кристоф выступил из угла и приготовился проводить гостей в их апартаменты.
  
   Апартаменты соответствовали более чем полностью стилю дома Мегид - гобелены с охотниками, высокое зеркало, китайские ширмы и две кровати под балдахинами - по разным углам. Рене обрадовался кроватям, как родным:
   - Наконец-то мы с тобою прекратим жить во грехе, - Мора тут же разозлился, он не одобрял шуток подобного сорта, а Рене как ни в чем ни бывало сунул нос за ширму. - Как я и думал, горшок и таз. Как же мне надоели за мою долгую жизнь эти тазы - и в зимних дворцах тазы, независимо от пола монарха, и в летних - тоже тазы, и в путевых дворцах - те же самые тазы, и то надо выпрашивать...
   - А в ссылке что у вас было - корыто?
   - Лохань и растопленный снег, - Рене звездой упал на одну из кроватей. - Набираешь снег в лохань и ждёшь - сначала, когда растает, потом - когда нагреется. Главное, кошачьего дерьма со снегом не зачерпнуть.
   На пороге возник счастливый Лёвка с чемоданами:
   - Что, папи, опять сил у вас нет?
   - Прекращай звать меня так, - Рене приподнялся на локте, - как будто я римский понтифик.
   - Лёвка, тебя-то хоть покормили? - спросил Мора.
   - Носатый гуся жарит, - Лёвка бросил чемоданы и устремился к двери, - пойду караулить. Мне псоглавец уже и койку мою показал - сейчас поедим и баиньки.
   - Псоглавец? - переспросил Мора.
   - А то. Он со своей Флоркой - как брат с сестрой, вы что, не видите? И уши... - Лёвка собрался было продолжить и даже жестом показать - уши, но в дверях столкнулся с Кристофом, смутился и молча вышел. Кристоф внёс в комнату поднос с тарелками, накрытыми серебряными куполами, молча поклонился и тоже вышел. Мора специально смотрел - под париком у него и не видно было ушей.
   - Ты что, веришь в кинокефалов? - Рене поймал его взгляд и рассмеялся. - Все знают, что их выдумал Геродот.
   - Как прозектору, слуга сей должен быть вам интересен, - съехидничал Мора.
  Рене поднялся с кровати, снял в тарелки серебряный купол:
   - Вот что мне сейчас интересно. И сон. И таз с водой, пусть даже с растопленным снегом. А кинокефалов, друг мой Мора, не бывает.
   Кинокефал, которых не бывает, внёс в комнату две объемистые лохани с водой, кувшин он за ручку держал в зубах, как собака поноску.
   - Спасибо, любезный, - Мора отыскал в кармане монетку и вложил в кинокефальскую лапу, - ещё что-нибудь будет? Мы хотим улечься спать.
   Кристоф помотал головой и вышел. Мора захлопнул дверь, проверил, крепки ли задвижки, и для верности дверь толкнул - держалась.
  Потом он подошёл к зеркалу и двумя пальцами, осторожно, но с усилием, отклеил от своего лица изящный гуттаперчевый нос. Под носом обнаружился ещё один - короткий, с хищными, словно ножницами обрезанными, ноздрями. Лицо Моры не утратило с этой переменой своей резковатой красоты, но значительно потеряло в благородстве - что-то в нём появилось от цыган или от клошаров.
   - Нужно мыться, пока вода не остыла, - напомнил Мора.
   - В этом деле я уступлю тебе первенство, - лениво промолвил Рене и пальцами взял с тарелки несколько палочек моркови.
   Мора расплел косу, стащил с себя сапоги, сбросил на кресло чёрно-серебряный жюстокор и, напевая, удалился за ширмы. Из-за ширм раздались плеск и нестройное, бодрое пение.
   - Только умоляю, оставь мне воды, - Рене отпил из бокала, встал из-за стола и принялся рыться в саквояже. Извлёк плоскую бутылку с белым маслом, корпию, сел перед зеркалом и начал неспешно стирать с лица грим.
   - Это не лицо, это брюхо жабы, - посетовал он. Кожа у Рене и в самом деле была, как у старого актёра - совершенно вымороченная от многолетней краски, - А ты, друг мой Мора, опять смываешь грим водой?
   - А что я теряю? - раздалось из-за ширмы.
   - И то верно, - Рене смыл с лица краску и с жалостью смотрел на своё отражение в зеркале. К утру проступила на его щеках седая щетина, и стало видно, что Рене уже очень много лет - не меньше шестидесяти. Чёрные его волосы с красивыми, словно художником прорисованными, голубовато-белыми прядями, и бархатные оленьи глаза - говорили о том, что некогда кавалер этот был необычайно хорош собою, а морщины, и запавшие щёки, и опущенные углы тонких, презрительных губ - жестоко свидетельствовали, что было это очень и очень давно.
   Мора вышел из-за ширм - с полотенцем на голове - и встал за спиной у Рене. В зеркале отразилось его умытое лицо - щёки и лоб украшали чёрные пороховые татуировки, сделанные на русской каторге. Черные буквы 'в', 'о' и 'р'.
   - Мы с тобою - два красавца, - с горькой иронией проговорил Рене, - ты прав, вода тебе уже не повредит.
   Если бы оба они не были так увлечены созерцанием скорбной зеркальной глади, то могли бы увидеть, как лицо одного из охотников на тканом гобелене дёрнулось, как в судороге, бежевый глаз охотника на мгновение почернел, а потом - сменился совсем другим, серым, живым и блестящим глазом.
  
   После ужина Рене надел маску для сна - дневной свет мешал ему, эдакой цаце - и тут же уснул. Мора сидел на своей кровати, смотрел на спящего Рене, и сердце его сжималось, словно Рене и в самом деле приходился Море папашей.
  Рене не был Мориным папашей. Между этими господами не существовало ни малейшей родственной связи. Мора был полуцыган, полуфранцуз, Рене - потомок благородных крестоносцев, или меченосцев, или чего-то в таком же роде. По роду своей деятельности Мора был лихой человек, и само его имя - 'Мора', не являлось, по сути, человеческим именем, это было именование всех мужчин его цыганского народа.
  Прежде, во времена давние, незапамятные, Мора промышлял на Москве - охмурял богатых дур, или дураков, с грехом пополам мухлевал в карты (и пару раз получал за бездарность канделябром). Однажды, в везучую ночь, Мора выиграл у карлы-домушника забавную игрушку, диковинный перстень с розовым, чуть мутным камнем, на свету переливавшимся - то в белизну, то в чёрную кровь.
  Атаманша Матрёна, тогдашняя Морина хозяйка, рассказала питомцу, что в перстне - яд, и поведала легенду об авторе этого яда, прекрасном кавалере-алхимике. Мол, был в Петербурге один - любимец дам, сочинитель ядов, заодно и шпион у двух орлов, да не удержал фортуны, разозлил царицу Лисавет амурным отказом и был за то казнён. Лет десять тому назад...
  Тогда Мора испугался перстня и отдал его Матрёне - пусть носит, раз уж знает, как с ним обращаться. Но история кавалера-алхимика - Матрёна называла его господин Тофана - увлекла, запала Море в душу. Мора был юноша мечтательный, и образованный даже излишне для московского лихого жигана. Он увлекался легендами, историями - колдуньи Мон Вуазен, и двух отравительниц, матери и дочери Тофана, и осилил целую книгу про цесарского короля-алхимика Рудольфа. Отчего-то известие о том, что и на родной земле сыскался такой герой, отравитель-придворный, алхимик, сравнявшийся искушенностью и коварством с прежними Мориными кумирами, согрело сердце. Мол, ещё не в самой дыре мы живём, и в нашем саду розы цвели, и живали и на нашей земле блистательные негодяи.
   И вышло так, что преступный цыган, уже изрядно побитый жизнью и растерявший по пути - ноздри, иллюзии и большую часть здоровья - всё же познакомился со своим господином Тофана. Оказалось, никто господина сего не казнил, сидел он в ссылке и считал за окном берёзы. Мору и Лёвку нанял другой высокородный болван - дабы помочь бывшему товарищу бежать из постылого заточения. Мора, авантюрист и наивный дурак, с восторгом согласился - что может быть приятнее знакомства с недостижимым идеалом времён златой юности. Ну, и деньги немалые были ему обещаны, само собой.
   Мора вспомнил их первую встречу - берег безымянной речушки, палатка из лапника, лес, исход лета - листья начали жухнуть от нестерпимой жары. Поодаль паслись кони, тлел вечерний костерок, комары с хозяйским видом приземлялись на все открытые части тела. Мора шурудил в костре ивовым прутом - что-то там пеклось у него в золе - и переживал, что Лёвки так долго нет. Лёвка ушёл на дело двое суток назад и давно уже должен был вернуться - с добычей или ни с чем. Если бы Лёвка не вернулся к ночи - Мора пошёл бы в город следом, выручать его.
  И совсем чуть-чуть Мора переживал - что же он скажет господину Тофана, кумиру легкомысленной юности, тому самому, с которым с недавних пор связала Мору чертовка-судьба?
   Лёвка вышел к костру, отмахиваясь от комаров внушительной лохматой веткой. На нём был монашеский подрясник - заранее продуманная маскировка.
   - Ты один? - разочарованно спросил Мора.
   - Как же... явится сейчас твое нещечко, отстал маленько, - Лёвка снял с плеча мешок, - вот, поесть прихватили - а то я тебя знаю.
   Из-за деревьев появился ещё один монах, и весьма необычный - подрясник сидел на нем, как платье на даме - из-за туго перепоясанной талии. Борьба с буреломом и еловыми лапами явно давалась ему с трудом.
   - Отчего так долго? - поинтересовался Мора.
   - Спроси у его сиятельства, - проворчал Лёвка с сердитым удовольствием. - Кое-кому загорелось увидеть собственные похороны. Упёрся, как ишак, и ни в какую - не пойду, пока не погляжу на эти грёбаные похороны.
   - А ты бы, Лёвка, что, отказался бы посмотреть, как тебя хоронят? - ехидно спросил Мора, поглядывая на будущего своего подопечного. Казалось бы, всё было на месте - подрясник, седая борода, длинные, с проседью, волосы - но бог ты мой, разве это был монах? Любой человек, даже самый несведущий, сказал бы, что таких монахов не бывает.
  Мора обратился к нему, и поймал себя на том, что волнуется, как на первом свидании, хотя, казалось, чего трястись, играл он и прежде в точно таких благородных кукол:
   - Садитесь к костру и будьте как дома, друг мой.
  Он сказал это по-немецки, и сделал приглашающий жест, чуть более театральный, чем диктовало чувство меры.
   - Так вот он каков, человек, которому должен я верить и кого не должен бояться, - мягко, на картавом ломаном русском, выговорил гость и присел на ствол поваленной ели - на самый край, как будто его вот-вот сгонят. - Вот о ком пишет мне Эрик: 'человек, податель письма, безоговорочно мне предан, и пусть тебя не пугает его страшная рожа'. Но после физиономии Льва она и не кажется уже столь страшной...
  Лёвка аж закашлялся, но пока промолчал.
  - 'Доверься ему, как доверился бы мне', - продолжил цитировать гость, - есть ли выбор... И как же зовут - моего спасителя, и следующего тюремщика? И как зовут меня - по эту сторону Леты?
   - Я Алоис Шкленарж, если верить абшиду, - представился Мора, - но вы можете звать меня Мора, это мое имя меняется реже, чем мои документы. А вас, сударь мой, по абшиду следует звать Павел Шкленарж.
   - Вот ещё! - фыркнул презрительно гость и заправил за уши чёрно-седые пряди - пальцы его дрожали, - этот Павел будет у меня разве что на могильном камне, если таковой в моей жизни случится. Павел - мерзкое имя, - он поглядел на Мору, сощурив ресницы, как будто оценивая. - Но настоящее моё имя вам обоим ни за что не выговорить, не стоит и пытаться. А по документам кем тебе, Мора, приходится Павел Шкленарж, братом или папи?
  - Папи, - усмехнулся Мора, - не нравится Павел - буду звать вас 'папи'. Не кричать же вам 'эй, любезный!', когда вы потеряетесь в лесу или свалитесь в реку.
  - Зови как угодно, - обречённо согласился его собеседник, - хоть 'папи', хоть 'мами'. Идиотический диалог...
   - Нахлебаемся мы с ним, - предположил Лёвка, ни к кому не обращаясь, - хапнем горя...
   - Или я с тобою, любезный Лев, - возразил ему гость, кажется, продолжая какой-то их прежний, незаконченный спор, - боюсь, в вашем обществе обречён я испить горькую чашу. Идиот Эрик! Толкнул меня в такие руки...
   - Не бойтесь нас, Рене,- мягко попросил Мора.
  Всё время, пока длился их 'идиотический', по определению Рене, разговор, Мора перекатывал в пальцах бусину в золотой оправе, мутно-розовый камень, переливавшийся на свету то в белизну, то в чёрную кровь. Знаменитый розовый камень господ Тофана, под которым всегда - смертоносный яд. Мора взял эту игрушку как пароль от своего патрона, заказчика авантюры. А тот говорил как-то, что получил сей камень в подарок - от самого Рене, в давнее, незапамятное время. И Рене сейчас смотрел и смотрел на камень в Мориных пальцах, не отрывая глаз.
  Мора сказал ему:
  - Ваш приятель Эрик высоко оценил вашу голову, и в наших интересах её беречь.
   Рене передёрнул плечами, словно в ознобе, и ничего не ответил. Мора видел, что за его бравадой прячется беспомощность, и Рене их обоих попросту очень, очень боится.
   Мора понимал, что ему придётся ещё долго-долго приручать Рене, как хищного зверя, и вряд ли что путное из этого выйдет, и Рене никогда ему не поверит, и никогда не увидит в нём равного. Но у Моры была мечта. Чтобы кавалер-алхимик, господин Тофана - взял его к себе в ученики. Если уж честно - мечта была давняя, ещё с Москвы, просто прежде как-то не было шансов. А теперь-то - вот он, послал господь...
   А по документам да, они были отец и сын, Павел и Алоис Шкленаржи. Рейнхарда выдумал Рене - из озорства и оттого, что прежнее имя его было Рейнгольд. Лёвка этого Рейнгольда, и правда, не выговаривал, а вот Мора - легко, без труда, но Рене всё равно утверждал, что неспособны выговорить - оба.
  Мора дразнил Рене, называя его папашей Шкленаржем и папи, но если бы он мог пожелать себе отца - а у Моры не было отца, совсем никакого - он попросил бы у провидения именно такого вот Рене, со всеми его художествами.
  У Рене был сын, от какой-то принцессы, и давно уж умер. 'Мой сын меня выслал', - проговорился Рене однажды, и Мора подумал - кто же он был, сынишка, если ухитрился выслать дворянина? Принц, король? Мора спросил, кто же - но Рене лишь отмахнулся, смеясь: 'Сейчас уж никто, как, впрочем, и я. Но теперь-то ты понимаешь, почему я не люблю детей?'
  Рене равнодушен был к детям - к своим ли, к чужим, и животных он не любил, да и людей не любил - с трудом терпел, но что-то было в нём такое, что и дети, и животные, и окружающие люди относились к нему как минимум с симпатией.
  
   То был запах - химических реактивов, и масла, бесподобный, неповторимый аромат лаборатории алхимика. Рене проснулся, сдвинул маску на лоб. Да, это был запах - ни с чем не сравнимый, именно тот - щёлочь, йод, уксус, масло, горький дымок недавней реакции. Нюх алхимика, помноженный на обострённые чувства абстинента, не лгал, не мог лгать.
  Рене сел в постели, обняв колени. Посмотрел, как спит Мора, его спутник и тюремщик, тот лежал, укрывшись с головой, по старой острожной привычке. Из-под ровного одеяльного холма доносилось негромкое сопение - острожные привычки, по счастью, ещё и категорически исключали храп.
  Небо в окне мерцало плачущим туманным перламутром. Рене встал с постели, набросив одеяло на плечи - было холодно. Искусительный алхимический запах, вернее, слабый отзвук запаха, носился в воздухе и манил, заставляя желать несбыточного. Рене подошёл к окну - во дворе слуга Кристоф снимал с верёвки выстиранные вещи. Панталоны, рубашки и отчего-то иезуитскую рясу. Кто здесь такое носит?
  Кто он может быть, этот здешний алхимик? Лекарь, монах? Вдруг да найдётся у него опий, хоть сколько-то? Боль перекатывалась под кожей, обжигая и царапая одновременно, и суставы скрипели, как ржавые уключины - стоило ли доводить себя до такого? Стоило ли увлекаться, не ведая меры, чтобы потом страдать? Жаль, но таков характер.
  Рене умылся, и даже выстирал что-то из нижнего белья, чтобы хоть как-то отдалить неизбежное. Запах, казалось, вился вокруг него, как лиса около клетки с курицами, почти неощутимый, но, увы, такой знакомый. Рене оделся, побрился перед зеркалом и нарисовал своё лицо, тонкой кистью, словно картину. Лет десять долой - но всё равно осталось ещё очень много...
  Мора повернулся под одеялом, вздохнул. Рене даже пожелал на мгновение быть пойманным, но Мора не проснулся. Он дышал и сопел, теперь на другом боку, всё еще завёрнутый в одеяльную куколку. Рене бесшумно поднял задвижки на двери, и вышел.
  
  Запах вёл его за собою, как гончую. Рене прошёл коридор, взлетел по ступеням, вступил на галерею. Кажется, Кристоф был в этом доме единственный слуга - или прочие не подавали признаков жизни. Дом был пуст, гулок, пронизан столбиками пыльного света. Мутные окна, тени от решётчатых рам, любое место превращающие в клетку. Выцветшие полотна гобеленов, патиной тронутые шандалы, давно погасшие. Запах дрожал в воздухе, как лента на ветру, звал за собою, словно нить Ариадны. Рене остановился, на галерее, у незапертой двери - вот!
  Он приоткрыл дверь, бесшумно вошёл - о, дьявол! Как можно было так ошибиться, принять столь желаемое за действительное, обмануть себя! Дурак, абстинент...
  Запах царил здесь - аромат опийного масла, и краски, и йода, и жжёной щетины. Мастерская художника! Вернее, художницы - посреди комнаты, спиной к Рене, стояла фройляйн Аделаиса, и кистью выводила на холсте что-то беспомощно-ученическое. Какую-то псевдокуртуазную ерунду, амуров, наяд... И проклятое опийное масло красовалось и пахло рядом с нею, бесполезная, бездарная банка... Рене даже застонал от разочарования.
  - Какой сюрприз! Доброе утро, Рене! - Аделаиса повернулась к нему, красная, с глупым лицом. С палитрой в руке, в переднике, запачканном краской. - Как же мало вы спали!
  Рене поклонился и промолвил печально:
  - Старики мало спят, фройляйн.
  Краски, масла, растворители, уголь, сангина, чёртова сепия - всё художничье, всё бесполезное.
  На стенах висели портреты, убогие, конечно же, наверняка каких-то Аделаисиных родственников. Тупые, дурно написанные рожи...
  - Вы позволите взглянуть на портреты? - спросил Рене, больше из вежливости. Он чувствовал, что правое колено вот-вот расколется у него, как яичная скорлупа. - Вдруг отыщется среди них мой ненаглядный Арман Жозеф Мот Десэ-Мегид?
  - Непременно отыщется. Вот он, справа.
  Рене запрокинул голову, вгляделся. Портреты были ужасненькие, ещё хуже, чем те, что некогда выходили из-под пера петербуржского лейб-живописца Луи Каравака. Головы кривые, глаза не на месте. И носы - дай бог, если просто на боку. А ручки - ни дать ни взять вязанки баварских сосисок. Но те господа, из кирхи, с майолики - Рене их сразу узнал. Они у художницы получились. Вот Война, вот Голод, вот Чума. И Смерть - тот самый Мот, Десэ-Мегид. Похож - и на майолику, и на себя. Девчонка бездарна, но именно эта модель ей удалась, и на удивление недурно. Он такой и был, Десэ-Мегид, на тех древних гравюрах, что листал Рене, давным-давно, во времена своего алхимического ученичества. Значит, таков он и сейчас...
  - Узнали?
  - Узнал, - Рене приложил платок к глазам, осторожно, чтобы не размазать краску.
  - Вы плачете, Рене? Отчего же?
  'Абстиненция' - хотел бы ответить Рене, но вежливо сказал:
  - Вы очень талантливы, фройляйн, и я растроган. Простите. Мне придётся бежать от вас - чтобы мастерская не утонула в слезах.
  Он откланялся и быстро вышел - да, и Аделаиса, и мастерская, и картины, всё противно ему стало до слёз. Старый дурак! Так ошибиться...
  
   Когда Мора проснулся - день перевалил уже за половину. Кровать Рене была застелена, вчерашняя его рубашка и щегольские брэ из голландского полотна сушились на ширмах - постирал-таки в остатках воды. Сундучок с красками стоял раскрытый перед зеркалом - значит, Рене отправился гулять по дому при полном параде, причёсанный и накрашенный. Ещё бы, хозяйка-то дама.
  Мора зашёл за ширму, промыл глаза и прополоскал рот той водой, что добрый Рене оставил ему на самом дне кувшина, и сел к зеркалу - бриться и краситься. За пять лет подобных упражнений все манипуляции с его 'другим лицом' были уже отработаны до автоматизма - приклеить нос, нанести тон, поверх тона нарисовать новую, чужую и в то же время похожую физиономию. У Моры был лучший из преподавателей по этой дисциплине, мастер художественной росписи.
   Покончив с гримом, Мора подошёл к окну. Дождя не было, но тучи и лужи говорили о том, что это положение дел скорее временное. Посреди квадратного, без единого деревца, двора, похожего на колодец, носатый Кристоф вычёсывал белую Флорку, и видно было, как схожи их профили. Кристоф раскрывал свою пасть и, кажется, о чём-то говорил с Флоркой, и Мора всё же уверовал в существование кинокефалов.
   -Доброе утро, Мора, или же добрый день, - Рене неслышно просочился в комнату и прикрыл за собою дверь, - я еле нашёл обратный путь в этом лабиринте, здесь такая запутанная планировка.
   - А я уж решил, что вы сбежали, - Мора повернулся к нему от окна.
   - Ты же знаешь, мне некуда бежать, - без эмоций произнёс Рене и упал в кресло, весь аллегория изнеможения. - Я отправил Льва в деревню, с письмами для господ Плаксин и Кошиц. Боюсь, госпожа Кошиц нас потеряла.
   - А Плаксин?
   - Цандер прибудет на рандеву дня через три, но с ним ничего нельзя сказать заранее, поэтому лучше, если моё письмо уже будет ждать его в гостинице. А то, что сами мы здесь, а не в гостинице - это же лучше, и для фрау Кошиц, и для нас.
   - Пожалуй, - согласился Мора, - никто в деревне о нас не знает. Вернее не знал бы - если бы вы, Рене, не устроили спектакль в церкви... Зачем это вам понадобилось?
   - Ну, считай, что лютеранский господь вдохнул-таки в меня душу, - пожал плечами Рене, - ненадолго.
  
   Когда они ехали, из Соликамска, из Перми, из Ярославля, из Москвы - баронство Вартенберг представлялось им обоим чем-то вроде земли обетованной. И мечтателю Море, прежде в глаза не видавшему почти никаких баронств - те, нищенские, что возле Кенигсберга, не считались. И цинику Рене, он, как ни странно, тоже чего-то ожидал от Вартенберга такого, такого...
  А оказалось - как всегда. Куры, грязь, разруха, да ещё впридачу русская оккупация. Как-то оба они не учли в своих мечтах эту войну, ту самую 'войну трёх баб'.
  Это был ожидаемый, но неприятный сюрприз - драгунский полк, в баронстве, на зимних квартирах. 'Лизхен и здесь ухитрилась напакостить' - Рене разочарованно оглядел некогда вожделенное баронство - облезлая усадьба, куры, нечищеные драгунские кони - и, как в воду с обрыва, обрушился в пьянство. А потом в дело пошёл и проклятый опийный табак - как только приехал Плаксин, и привёз лауданум.
  Этот Цандер Плаксин смотрел на Рене с поистине религиозным экстатическим обожанием, как на благодетеля - чем-то таким он был Рене с давних пор обязан, и этот неотданный долг, казалось, сочился из всех его пор, когда он обращался к Рене. Так умилен он делался и раболепен. Из их разговоров, подслушанных и подсмотренных, Мора кое-как понял, что когда-то в Петербурге Цандер был у Рене на жалованье, кем-то вроде порученца. Отчего этот немец носил русскую фамилию и чем конкретно занимался - осталось загадкой.
  Их патрон, их благородный и могущественный болван-заказчик передал через Плаксина содержание для Моры и Рене, но столь ничтожное, оттого, что каждый из передававших отщипнул себе кусочек от этих денег. Продолжать путь на такие средства было бы невозможно, а Вартенберг - сделался непереносим.
  Мора предложил Рене вспомнить былое, опять заняться алхимией. И Плаксин ему с энтузиазмом подпевал - он-то знал, что именно умеет Рене, и отлично представлял, как распорядиться плодами алхимических изысканий. И сколько стоят такие плоды...
  А Рене - его и не пришлось уговаривать. Рене скучал, и яростно спивался, и от скуки даже оперировал в лазарете, накладывая швы - на зависть и полковому хирургу, и местным рукодельницам. Он даже успешно отпилил русскому корнету гангренозную ногу. 'Не из жалости, просто чтобы чем-то занять руки'.
  Плаксин раздобыл колбы, реактивы, спиртовки - и Рене возился с ними, и с бестолковым Морой, просто чтобы отвлечься - от Вартенберга, который оказался 'отнюдь не то'.
  А Мора - тот был до неба счастлив. Господин Тофана взял-таки его в ученики, пусть и просто потому, что никого другого под рукой не оказалось. Мора сносил шипение и издёвки злого своего господина, и с таким смирением, что Рене даже спросил его однажды:
   - Я научу тебя всему, что знаю, и ты меня задушишь?
   - Если я не придушил вас сразу после Ярославля - уже вряд ли соберусь, - успокоил Мора.
   - Может, я надеюсь, что ты это сделаешь, - сказал тогда Рене,- может, я жду не дождусь, чтобы кто-нибудь придушил меня, пока я сплю.
   - И не дождётесь, - разочаровал его Мора, - Лёвка не даст. Он в вас души не чает, папи.
  Лёвка и правда отчего-то предан был Рене больше, чем Море. Наверное, потому, что Рене смотрел на его рисунки, и не смеялся.
   В лаборатории Мора утратил последние иллюзии - о работе алхимиков. Разноцветные жидкости не бурлили в ретортах, и зловонный газ возносился к небу разве что в случае неудачи. Алхимия оказалась чем-то вроде кулинарии, но исполненной в малых формах, а отравиться результатом труда здесь значило успех, а не поражение. Пусть Рене ругал ученика за тупоголовие, безграмотность и, как он выражался, незамутненность (по-немецки эти слова были втрое длиннее и обиднее) - Мора видел, что чертовка-алхимия всё-таки идёт ему в руки, и Рене по-своему этому рад. Кажется, ему нравилось учить.
  В Рене было не больше душевного тепла, чем в механической балерине, крутящейся на шкатулке, но он умел рассказывать, и умел слушать, недаром он раньше был шпион. А Мора - тот давно и очаровался Рене, и разочаровался в нём, и научился принимать каков он есть. Он пронёс Рене в своих ладонях бережно, как тухлое яйцо - сквозь тяготы бездорожья, через леса, мимо разбойников и проходимцев, сквозь войну, и порой Море начинало мерещиться, что и бессердечный Рене не столь уж бессердечен. Как будто что-то забрезжило между ними, призрачная привязанность учителя к ученику, ученик-то давно был предан, намертво, с потрохами... Впрочем, Мора привык легко терять иллюзии, и не стал бы плакать и по этой, последней.
   Цандер Плаксин увидел, что работа алхимиков дает свои всходы, и воспарил душой. Если верить Плаксину, европейские господа спали, и видели во сне возрождение традиций ядоварения. Плаксин взялся за поиск покупателей, и преуспел.
  'И жизнь наша сделалась похожа на бродячий балаган' - так описывал дальнейшее развитие событий Рене, и недалёк был от истины. Вартенберг, Рим, Венеция, Ганновер. Чёрный дормез развозил смерть от клиента к клиенту, дело процветало, доходы лились рекой, и всем это нравилось, Плаксину, Море, Лёвке, всем, кроме Рене - которому не нравилось ничего.
   Фрау Кошиц была одной из тех, кого сосватал в клиенты алхимикам Цандер Плаксин. Фрау Кошиц не терпелось сделаться безутешной вдовой. И троица негодяев прибыла в Армагедвальд, чтобы ей в этом помочь.
  
   В окно Мора увидел, как Лёвка верхом влетает во двор, и невольно пожалел скакуна под ним. Не прошло и пяти минут - Лёвка стоял на пороге комнаты с физиономией, преисполненной таинственности.
   - Прибыл Плаксин? - тут же спросил Рене.
   - Нет, застрял где-то, - Лёвка взял со стола яблоко, без спросу уселся в кресло и с хрустом принялся угрызать редкий для апреля месяца фрукт. - И откуда у них весною яблоки?
   - Немцы, - пояснил Мора, - умеют хранить, не то, что некоторые.
   - А-а... Так тётка Кошиц ждёт завтра одного из вас, - Лёвка протянул Море уже вскрытую записку.
   - Ты же не читаешь? - удивился Мора.
   - А цифры знаю. Дата проставлена завтрашняя, значит, завтра ждёт.
   Мора прочёл записку, сложил листок самолетиком и пустил в полет - к Рене. Тот поймал, как кошка птичку:
   - Фрау Кошиц желает необычного. Изобразить для нее пастора и провести в доме мессу... Ты знаешь, Мора, как проводится католическая месса? Ты же у нас католик.
   - Я такой же католик, как и вы, папи, - огрызнулся Мора - неужели вы ни разу не видели мессы? Петербург, послы, гости столицы - и никто ни разу вам не показал?
   - Я видел чёрные мессы, но это, кажется, не очень нам подходит, - тонко улыбнулся Рене, - и потом, мне вовек не сыграть попа. Но я могу выпросить у нашей очаровательной юной хозяйки рясу иезуита.
   - С чего вы взяли, что у неё есть? - удивился Мора.
   - Видел, как наш псоглавец снял с верёвки во дворе такую рясу, вместе с другими вещами, и унёс в дом.
   - С чего вы взяли, что вам дадут? - не поверил Лёвка, и Рене тут же скроил оскорблённую мину:
   - Лев, я, конечно, давно уже уродливый старый гусь и вряд ли смею рассчитывать на цветок невинности или что-нибудь в этом роде, но что не дадут иезуитскую рясу... Низко же ты меня ценишь.
   - Посмотрим, - скептически произнёс Лёвка, и тут же спохватился, - папаша, помните, когда вы в церкви бабе синяки закрашивали, муж её явился?
   - Убийца? - уточнил Мора.
   - Люди в деревне говорят, что убийца, - согласился Лёвка, - насмерть жену забил по пьяному делу. Только убийца этот в церкви сейчас лежит - наказал его бог. Как схоронил жену - к вечеру и сам и помер, от разрыва сердца.
   - Я так и думал, - сладко улыбнулся Рене, - что он не удержится. От прощального поцелуя.
   - Рене, - грозно вопросил Мора, - чем вы её накрасили?
   - Догадайся сам, - отмахнулся Рене, - я что, напрасно столько лет тебя учил? Лев, ты обещал мне портрет углём, - Рене повернулся в кресле в сторону Лёвки, с милейшим выражением лица, - я жду тебя с утра, видишь, даже накрасился.
   - Зачем это вам? - изумился Мора. - Давно кошмары не снились?
   - Пока ты спал, я заглянул к юной хозяйке этого дома - представь себе, она художница, вроде нашего Льва. Разве что слегка превосходит его в мастерстве. Как обладателю уродливого портрета углём, мне легче будет очаровать ее и убедить одолжить нам рясу. Например, для того, чтобы наш юный гений смог правдиво живописать Торквемаду в жанровой сцене.
   - Кого? - Лёвка вытащил из багажа планшет и коробку с углём и уже готовился приступить.
   - Великого инквизитора, - объяснил Мора, - а что, это мысль. Лёвка, давай, рисуй его правдиво, не жалей угля.
   - Прошу, маэстро, - Рене принял в кресле величественную позу и замер.
  Мора встал за спиной у Лёвки и с прищуром смотрел, как мастер наносит на лист первые тонкие линии:
   - Так, уже наметилась макитра - это что, голова, Лёвка?
   - Не смущайся, Лев, - успокоил художника Рене, - в Петербурге придворный живописец Каравак всем рисовал вместо физиономий макитры, и все оставались довольны. Он так и помер среди своих макитр, в чинах и в славе.
   - И вас рисовал? - уточнил Лёвка.
  Рене лишь сокрушённо вздохнул.
   - Так не платили бы ему, - посоветовал Лёвка, - вон господ Мегид какой-то деятель вылепил в церкви, помните четырёх фарфоровых пупсов? Так они, говорят, тоже отказались платить - оттого, что пупсы непохожи.
   - Я не платил Караваку, - усмехнулся Рене, - но и это меня не спасло. Он мне эту мерзость подарил.
   - Лёвка, у тебя сейчас нос загуляет, - напомнил Мора, - и уши у людей совсем не там. Папи, вы только не огорчайтесь, вы не такой, вы гораздо красивее.
  
  За ужином Рене не мог ничего есть - несчастный абстинент - и развлекался по-иному. Он не сводил магнетических, трагических бархатных глаз с Аделаисы Мегид, благо сидели они напротив. Девица Мегид покорно пунцовела, млела и таяла. 'Вот дура, - думал Мора, - папи мухомор мухомором. А она, кажется, готова дать ему...не только иезуитскую рясу'.
   - Госпожа Аделаиса, - начал Мора - он включил всё своё обаяние, и всё равно понимал, что до чёртова Рене ему как до неба, - сегодня я пытался совершить променад по галереям вашего волшебного дома, и обнаружил, что доступ закрыт во все башни, кроме той, в которой мы с вами имеем честь находиться. Неужели в остальных башнях никто не живёт?
   - Все в отъезде, - пояснила Аделаиса. Она почти не ела, ёрзала, словно что-то терзало её неотступно. - Хозяйка этой башни - моя приёмная мать, Пестиленс Мегид, а в другие башни нам доступа нет, господа Мегид хоть между собою и родственники, но совсем не друзья.
   - Я видел в церкви неподалёку забавный барельеф, изображающий хозяев этих мест, - вспомнил Мора.
   - Совсем непохожи, - рассмеялась Аделаиса, - тётушка Беллюм грозилась явиться в ту церковь с молотком и 'разнести в кашу этих болванов' - она склонна к эскападам и аффектам, наша тётушка Беллюм.
   Рене поднял голову от тарелки. Он ничего не ел, но столь красиво ковырял еду вилкой, что хотелось на это смотреть, и Аделаиса никак не могла удержаться - смотрела.
   - Пестиленс и Беллюм, - проговорил Рене тихим, но таким отчётливым голосом, - Чума и Война. А двое ваших других - Голод и Смерть?
   - Вы всё же знакомы? - воскликнула Аделаиса.
   - Вовсе нет, - летуче улыбнулся Рене, - но я встречал уже господ, подобных господам из дома Мегид. У меня был друг по имени Десэ, Смерть, и не удивлюсь, если окажется, что они с вашим дядюшкой Мотом Десэ-Мегид дальние родственники.
   - Никогда не слышала, чтоб у дяди была родня, кроме нас, - удивилась Аделаиса.
   - У папи старческие фантазии, - сердито проворчал Мора, - а барельеф всё же хорош. На нашего кучера он произвёл неизгладимое впечатление. Он даже зарисовал эти фигуры по памяти.
   - Ваш кучер художник? - рассмеялась Аделаиса. - У него несколько... разбойничий вид. Неужели в нём живет артистическая душа?
   - Ещё какая! - признал Мора. - Лев сегодня изобразил нашего Рене - углём, в стиле старых мастеров.
   - Я не смог сдержать слез, - вздохнул Рене, - так меня ещё никто не рисовал.
   - Я хотела бы это видеть! - вскричала Аделаиса с детским задором.
  - Вы же пообещали составить нам партию, фройляйн, - напомнил Мора. - перед тем, как бросить карты - мы покажем вам и шедевр графического искусства. Для вдохновения.
  - О, да! - согласилась их юная хозяйка.
  
   В гостиную парочка Шкленаржей явилась чуть раньше хозяйки дома - в комнате лишь молчаливый Кристоф зажигал дополнительные свечи, демонстрируя свой отнюдь не медальный профиль.
   - Вам бы попридержать коней, папи, - полушёпотом посоветовал Мора, перебрасывая в руках папку с наброском, - ей лет шестнадцать, не больше, а вы у нас старый гриб. Грешно...
   - А что я могу? - пожал плечами Рене. - Я же ничего нарочно не делаю, я просто есть.
   - Кокетка, - проворчал Мора. - Греховодник.
  Он отошёл к камину и засмотрелся на два женских портрета над ним - на одном была нафуфыренная умильная красотка в платье эпохи Руа Солей, а на втором - суровая монахиня с губами, сложенными в куриную гузку.
  - Как вы думаете, папи, эти две дамы родственницы или просто похожи?
  - Это одна дама, - сказал Рене, казалось, и не глядевший на портреты.
  - Это одна дама, - подтвердила, входя, Аделаиса, - на портретах моя мать, аббатиса Ремиремон. Впрочем, на правом портрете она ещё мадемуазель де Лильбон.
   Рене нахмурился, вспоминая что-то, а Мора шагнул к Аделаисе и раскрыл перед ней папку со злосчастным портретом:
   - Вот, фройляйн Мегид, плоды трудов нашего юного дарования.
   - Ах, бедняжка Рене! - воскликнула, смеясь, Аделаиса. - Он вас не пощадил!
   - Мальчик старался, - вкрадчиво прошелестел Рене, - так будем к нему снисходительны.
   - Вы святой, Рене, - прошептала Аделаиса с нежностью, подражая интонации Рене, - я могу лишь попытаться залечить нанесённую рану и нарисовать вас ещё раз - вдруг да выйдет чуть более похоже. И вас, Алоис, если вы не против - должен получиться недурной парный портрет.
   - Благодарю вас, фройляйн Мегид, - Рене взял руку Аделаисы и поднёс к губам. - В любое время мы явимся по вашему зову и послужим вам самыми благодарными моделями. Если только завтра не... - он запнулся, и глаза его сделались бездонно-трагическими.
   - Что - не? Продолжайте! - привычно зардевшись от поцелуя, спросила Аделаиса.
   - Мой сынишка, вот этот Алоис, - Рене укоризненно кивнул на Мору, всё хихикавшего над раскрытой папкой, - завтра должен отдать карточный долг. Если бы то были деньги - мы бы горя не знали. Но глупый мой мальчишка играл на желание - завтра он должен явиться в дом своего кредитора в одежде иезуита и отслужить мессу.
   - И что же вам мешает? Вы не католик, верно? - обратилась Аделаиса к Море, и тот торопливо принял смущённый вид.
   - Увы, - убито проговорил Мора, - мы лютеране, и я, и Папи. Лёвка-художник - тот вообще адепт ортодоксальной церкви. Я погиб...
   - Погодите умирать, - рассмеялась Аделаиса, - я отлучусь, подождите! - и почти бегом устремилась прочь из комнаты.
  Мора подмигнул Рене, тот прошептал в ответ:
   - Не гримасничай - нос отвалится, - и Мора в отместку показал ему портрет из раскрытой папки. Рене скривился:
  - Готовься - теперь и фройляйн изобразит нас в своей манере... Ты бы это видел - как она умеет писать носы и руки!
   - Тише, - по коридору послышался топот каблучков.
  Аделаиса влетела в гостиную, держа в руках сложенную рясу и поверх неё - стопку книг. Венчала сию пирамиду маленькая блестящая дароносица.
   - Вот, господа, ваше спасение, - девушка торжественно возложила стопку на инкрустированный ломберный столик, - только, умоляю, верните всё в целости - всё это вещи моего отца, он будет в ярости, если что-то пострадает.
   - Неужели ваш отец монах?- не удержался от вопроса Мора.
   - Он генерал Общества Иисуса, - ничтоже сумняшеся провозгласила Аделаиса, кажется, даже с гордостью.
  Мора и Рене переглянулись, и Рене, обычно холодный и невозмутимый, отчего-то казался потрясённым и растерянным - Мора даже ощутил злорадство.
  - Кристоф, унеси эти вещи - в покои господ Шкленарж, - тем временем повелела хозяйка, и воскликнула, ударив в ладоши. - Обещанная партия! Во что вы предпочтёте играть, господа - фараон, экарте?
  
   На встречу с госпожой Кошиц Мора не наклеил носа. И коня не стал брать - дабы не привлечь лишнего внимания псоглавца Кристофа. Чёрной тенью выскользнул он из ворот, перешёл реку по воде, аки посуху - над мостом воды всё ещё оставалось по щиколотку - и с мокрыми ногами и сумою за спиной устремился к дому господ Кошиц. В суме болтались две священные книги и дароносица с облатками - за идею с облатками Мора мысленно поблагодарил изобретательную будущую вдову.
  'А ведь я должен буду её исповедовать' - подумал Мора и про себя невесело рассмеялся.
   Впрочем, исповедь оказалась формальностью, и плебейская пономарская латынь Моры прошла в семействе Кошиц на ура - настоящей здесь, видать, не слыхали. На домашней мессе присутствовали только супруги Кошицы и пожилая тётушка-компаньонка, судя по всему, дуэнья и тюремщица молодой жены хозяина. Мору трясло весь спектакль, и не только из-за мокрых ног - не впервые он убивал за деньги, но сейчас всё было обставлено столь наивно и торжественно, и почести, оказанные лже-иезуиту в этом доме, ранили Мору в самое сердце. 'Нужно было Рене к ним идти, - думал Мора, - у него ведь нет ни души, не сердца'. Суровый седой Кошиц, похожий на черепаху, трепетал перед заезжим горе-пастором, и у Моры дрогнула рука, когда он вкладывал в доверчиво открытый рот заранее пропитанную ядом просфору.
  'А ведь ты мечтал об этом, - сказал сам себе Мора, - именно о таком будущем ты грезил в ярославском остроге, и вот - дождался. Хорошо ли тебе сейчас?'
   Спектакль окончился, Мора собрал в заплечный мешок свой священный инвентарь и на прощание протянул хозяевам руку - для поцелуя. От поцелуя свежеубиенного Кошица Мору передёрнуло - он едва сдержал тошноту.
  Завтра герр Кошиц проснётся печален и ещё неделю будет печален. На вторую неделю у него заболит голова, нахлынет жар, но вскорости пройдёт - особенно если пустить кровь. Он всё ещё останется печален но, наверное, привыкнет. А к концу второй недели встанет сердце. Господа Шкленаржи к тому времени доедут уже до Вены.
   Мора шёл по дороге - мимо церкви, мимо вязов, облепленных омелами, и в обуви его мерзко хлюпала вода. И на душе тоже мерзко хлюпало - не иначе, совесть. Хитрая баба Кошиц не взяла грех на душу, не решилась травить мужа, всё пришлось проделать самому Море. 'Вернусь в Кёниг, - подумал Мора, - куплю дом, заведу выезд, как у графа Делакруа. Каждый день буду писать Матрёне письма. Лёвка нигде не пропадет, а Рене спит и видит, чтобы мы все от него отвязались. Наступит счастье у старого хрена'. Предстоящая поездка в Вену обещала довольно барышей, чтобы завершить карьеру - всем четверым, включая господина Плаксина. По дороге к дому Мора заглянул в гостиницу - Плаксин ещё не прибыл - и по старой привычке стянул со стола газету. Всё-таки не зря утверждают, что знания - сила.
   Мора, разбрызгивая воды, пересёк мост, просочился в ворота, и тут ожидало его разочарование - чёрный ход был закрыт, и кошмарный Кристоф не спешил отворять, то ли спал, то ли прогуливался где-то.
  Мора отыскал на поясе загогулину, служившую и отмычкой - привязал на всякий случай перед уходом, как чувствовал - поковырялся в замке и вошел. В доме было темно и тихо, не слыхать ни хозяйки, ни гостей. Мора бесшумно двинулся было к своим покоям, и тут галерея залилась сиянием. Мора задрал голову - и узрел удивительную фигуру, наподобие озарённого гриба. Примерно так изображают неопытные живописцы схождение благодатного огня. Высокая фигура в балахоне, в шляпе с очень широкими полями, сплошь облепленными горящими свечками - обратилась к Море голосом Аделаисы Мегид:
   - Господин Шкленарж! Мы ждём вас позировать, я и ваш отец.
   'И почему я именно так и предполагал?' - сердито подумал Мора.
   - Я переодену свой маскарадный наряд и тотчас явлюсь, любезная фройляйн.
   - Мы ждём вас! - повторила Аделаиса и медленно удалилась, унося свой пылающий венец.
   Мора ворвался в комнату, снял и сложил рясу, принарядился и наклеил нос. Хотел было надушиться, чтобы позлить Рене - тот не переносил парфюмов - но передумал. Подправил краску на лице, уложил по-иному волосы и взял в руки вновь сложенное горочкой добро отца-иезуита - вернуть хозяйке.
  
   Рене, конечно же, позировал Аделаисе - изящный, с напудренными волосами, в лучшем своём жилете. Аделаиса уже принялась за краски, шляпа со свечами нужна была ей, оказывается, чтобы освещать холст.
   - Прошу вас, Алоис, - пригласила художница, - встаньте за спинкой кресла, если вас не затруднит. Я оставила для вас место в своей композиции.
   Мора встал за спинкой кресла, в котором сидел Рене.
   - Я спиной чувствую твою ненависть, - прошептал Рене, - сынуля.
   - Я не задушил вас после Ярославля, - тоже шепотом отвечал Мора, - а теперь вот вряд ли решусь.
   - О чём вы шепчетесь? - ревниво спросила Аделаиса.
   - Обсуждаем, что должно получиться, - отвечал Рене, - у меня на мызе висел похожий по композиции портрет - я и мой брат Гасси. Наверное, этот портрет до сих пор там висит.
  Он замолчал, но Мора в своей голове как будто услышал продолжение этого предложения: 'портрет остался, а ни Гасси, ни меня - уж нет... в живых'.
   - Что такое мыза? - спросила Аделаиса.
   - Что-то вроде имения. Знаете пословицу - где имение, а где вода?
   - Впервые слышу. А получиться у нас должно что-то вроде портрета за вашей спиной - он всегда меня вдохновлял.
   Мора развернулся на каблуках, чтобы посмотреть, а Рене извернулся, сидя на месте - он умел перекручиваться в талии, как змея. На стене среди набросков и эскизов висел небольшой портрет, изображавший двух мужчин в старинной одежде. Один сидел в кресле, другой стоял за его спиной, и оба - выглядели неоднозначно. Сидящий облачён был в одежду иезуита, но без креста на груди, и волосы его, пепельные и очень длинные, переброшены были на одно плечо, как у щеголей елизаветинских времен. Черты его были правильны, но очень холодны и безжизненны - словно у трупа, удерживаемого для портрета специальным штативом. Господин за его спиною, напротив, змеино так улыбался. На нём был парик с коком, напоминающий львиную гриву или копну сена - по давнишней придворной моде Короля-Солнце.
   - Старые знакомые! - умилился Рене. - Аббат де Лю и шевалье Десэ-Мегид.
   Он проговорил это спокойно, а бедная художница чуть не выронила кисть:
   - Вы всё-таки знакомы?
   - Да нет же, фройляйн, - устало повторил Рене и повернулся обратно, - не такой же я старый... Ваш портрет года семидесятого, писан ещё прежде, чем начато было 'дело о ядах'. Нет, я попросту видел вашу картину прежде. Мой наставник, месье Десэ, показывал мне гравюру с этого портрета. Давно, ещё в пору моей цветущей юности и алхимического ученичества. Шевалье был его братом, но не родным, а то ли сводным, то ли двоюродным, а падре де Лю - он был чем-то вроде патрона того шевалье, если мне не изменяет память.
   - Верно, - отвечала заворожённо Аделаиса, - падре и есть мой отец. А шевалье - тот самый Мот Десэ-Мегид, что живёт в этом доме в одной из башен.
  Мора легко сложил в уме два и два - сколько лет миновало с семидесятого года, если на дворе год шестьдесят второй, и уже следующего века.
  - Ваш отец жив? - спросил он художницу, но та лишь отмахнулась от его вопроса, чтобы самой звонко и требовательно спросить у Рене:
  - Откуда у вас была такая гравюра?
  - Из книги, герцога Сен-Симона. В своих знаменитых мемуарах он рассказывает историю мадемуазель Лильбон и падре де Лю, - ответил Рене, - впрочем, вы-то, их дочь, несомненно тоже её знаете, эту историю.
   - Я знаю эту историю, Рене, - кивнула Аделаиса, - это наша легенда, семьи Мегид - история моего появления не свет. И мне очень хочется услышать от вас ту версию, которую знаете вы. Расскажите, чтобы я могла сравнить - и да, я знаю, что история необычна и весьма пикантна. Вы меня ею не оскорбите. Только прошу - не вертитесь так во время рассказа, а не то я преуспею не более, чем ваш кучер Лев.
   Рене выпрямился в кресле и начал свой рассказ, неторопливо и тщательно проговаривая слова - словно придворный чтец, читающий королю на ночь (Мора не сомневался, что в биографии Рене было и такое):
   - Эта история рассказана в мемуарах герцога Сен-Симона, но мой домашний учитель, месье Десэ утверждал, что лично был её свидетелем. И, вернее всего, кривил душою - будь он там, на момент рассказа он достиг бы уже мафусаиловых лет. А господин Десэ был вполне себе моложавым негодяем. Да и рассказ его не так чтобы отличался от повести в герцогской книге - вернее всего, мой учитель попросту вызубрил главу из книги наизусть. Итак, случилась эта история в предместье Сен-Клу, недалеко от замка знаменитого Месье, младшего брата Короля-Солнце. Компания придворных собралась для отправления чёрной мессы: сам Месье, его миньон шевалье де Лоррен, герцог Водемон и две племянницы герцога, де Лильбон и д'Эпине. Служили мессу аббат Гибур и небезызвестная ведьма Катарина Десэ по прозвищу Мон Вуазен. Мой Десэ утверждал, что он - сын этой самой Катарины, но я не стал бы опрометчиво доверять его хвастовству.
  Тело юной госпожи Лильбон служило алтарем, на котором, по традиции, приносится жертва. Не знаю, кого принесла в жертву Мон Вуазен, младенца или чёрную курицу, но кровь пролилась на алтарь, и колдунья трижды провозгласила имя Сатаны. Satan, oro te, appare te rosto! Veni, Satano! (Рене проговорил сатанинское заклинание с явным аппетитом) Тут же двери распахнулись, и на пороге перед взорами изумленных дьяволопоклонников явился аббат де Лю, тогдашний посланник Ватикана. За спиною его стоял шевалье Десэ-Мегид, давний приятель аббата. 'Катрин, - произнес с гневом де Лю, - Твои призывы были весьма настойчивы, они вынудили меня прервать разговор с королём и в спешке сорваться к тебе из Версаля. Ты проливаешь кровь и зовешь меня, и мне приходится - хочу я того или нет - явиться на твой зов. Ради чего же ты зовешь меня - стоит ли оно - брошенных дел, прерванной беседы, потерянного времени, моих разрушенных планов?' Напомню, что все участники мессы были в масках, и вряд ли явление злобного папского порученца смогло бы им повредить. Кое-кто из присутствующих решил, что де Лю не в себе, но Мон Вуазен, всегда спокойная и бесстрашная, вдруг перепугалась. Она рухнула на колени и принялась молить легата о прощении, и весь ее вид свидетельствовал о смертельном страхе. Когда и аббат Гибур вдруг рухнул без чувств, придворным греховодникам стало не по себе. Де Лю сделал движение рукой, прочертив в воздухе огненный след, по-латыни пожелал смерти лежащим у его ног колдунье и аббату, и в гневе вышел прочь. Десэ-Мегид с ехиднейшим видом поспешил за ним. Впрочем, этот ехиднейший вид был при нём всегда - вы можете судить по его портрету. Придворные смотрели им вслед, как соляные столпы, и только девица Лильбон отбросила свечи, что держала в руках, накинула на себя плащ и выбежала следом за уходящим де Лю. Наверное, в доброте душевной она пыталась умолить папского посланника отменить произнесенное проклятие. И, скорее всего, девушка верила - раз де Лю явился на зов Мон Вуазен, значит, он и есть тот, кого колдунья пыталась призвать. Никто не знает, о чём говорили девица Лильбон и господин де Лю. Через полчаса мадемуазель вернулась. Горе-люцефериты благополучно возвратились в замок Сен-Клу. Но не прошло и года - Мон Вуазен и аббат Гибур были арестованы по знаменитому делу о ядах, Мон Вуазен окончила свои дни на костре, а аббата, если мне не изменяет память, придушили в тюрьме.
   - Я продолжу вашу историю, - тихо сказала Аделаиса, - девица Лильбон не раз и не два виделась потом с падре де Лю. После приключения на чёрной мессе они сделались добрыми друзьями. Знаете, Рене, де Лю не случайно явился на зов своей жрицы. И я, появившаяся на свет как плод этой доброй дружбы, - первое тому доказательство, - Аделаиса горделиво выпрямилась и продолжила. - У истории есть и предыстория - как-то в Версале, в лабиринте из подстриженного лавра, мадемуазель Лильбон посетовала своему спутнику, что вряд ли когда-нибудь выйдет замуж: 'Мой жених должен быть сам дьявол, чтобы соответствовать запросам моих родных'. За стеной из лавра раздался смех - шевалье Десэ-Мегид услыхал её слова и не сдержался, рассмеялся. А папский посланник рядом с шевалье - они были неразлучны - просто её услышал.
   - Вы мистификатор, милая Аделаиса, совсем как мой покойный учитель Десэ, - мягко посетовал Рене, - вам должно быть очень много лет, если вы родились в пору дела о ядах.
   - Я не знаю, отчего так, - ещё тише, смущённо отвечала художница, и свечи на её шляпе затрепетали, - может мы, как русалки, живем по триста лет? Те, с кем я выросла, давно в могиле, а я по-прежнему вижу в зеркале румяную юную девочку, и не знаю, верить ли глазам...
   - Простите, но я-то, старый агностик, никак не могу вам поверить, - сокрушённо вздохнул Рене, - я не умею верить в подобные вещи. Это все равно что уверовать в бога.
   - А я верю, - встрял Мора, - вот графу Сен-Жермену уже сто лет пятьдесят, как он сам всегда говорит. Но никто его этим не попрекает.
   - Вы сравниваете меня с этим прохвостом, милейший Алоис? - оскорбилась Аделаиса.
   - Сынуля шутит, - успокоил её Рене, - но как же вы попали в дом Мегид?
   - В монастырь Ремиремон, где мать моя была аббатисой, пришла болезнь. Чёрная оспа. Все умерли от этой болезни, и аббатиса, и все монахини, а меня забрали Мот и Пестиленс.
   - Вас забрали с собою Смерть и Чума? Кажется, я начинаю вас понимать, - Рене лукаво улыбнулся, - и мне даже нравится такая игра.
   В дверь мастерской тихонько постучали.
   - Кристоф зовёт нас на ужин, - с явным облегчением произнесла Аделаиса. - Мы закончим портрет завтра, если вы не против, господа.
  
   После ужина Кристоф внёс в комнату кувшины с водой для умывания и, как только он вышел - Мора закрыл за ним дверь.
   - Если Плаксин завтра не явится, придётся оставить ему письмо и добираться до Вены самим, - зло сказал Мора. - Чёртов Кошиц... от истории с Кошицами меня тянет блевать. Я прежде никогда не убивал - человека, верящего мне всецело. И никогда еще я не был так себе противен. Эта его дурацкая доверчивая рожа - она всё стоит у меня перед глазами. Это всегда так, Папи?
   - Погоди, вот старина Кошиц умрёт - и будет сидеть в ногах твоей постели, и говорить с тобой, - с грустной насмешкой предсказал Рене, - каждую, каждую ночь.
   - А кто сидит на вашей постели?
   - Представь себе, он у меня всего один, человек, принявший смерть из моих рук, вернее, не принявший от меня - противоядия. Ведь позволить умереть и убить, это одно и тоже, Мора, - отвечал Рене очень тихо, он смыл с лица краску и теперь расчёсывал волосы блестящей чёрной щеткой. - Двенадцать остальных моих жертв убили и вовсе другие руки, но, поверь, я всё равно помню каждого из них. И, боюсь - не так много времени пройдёт, как все они встретят меня за гробом. Ты зря просил такой жизни, Мора. Не понимаю, как вообще её можно было желать.
   - Но вы же сами, Рене...
   - Я не выбирал, быть мне отравителем или нет, - Рене отложил щётку и вновь собрал волосы в косу. - Я родился таким. Мой отец нанимал нам, троим братьям, специального учителя, вот этого самого люцеферита Десэ, как другим детям нанимают математиков и танцмейстеров. Мой отец умер от собственного яда, случайно принёс на манжете - от реторты в тарелку. А мой брат, Гасси, тот, что со мной на портрете - он умер из-за меня. Он был отравлен, и я любезно позволил ему умереть, в болезни и великой печали. Оттого, что уже променял его на другого. Я должен был выбрать из них двоих, и выбрал, а того ли - бог весть? Я и сейчас не знаю. Ты спишь, Мора, и видишь сны, а я каждую ночь говорю со своим Гасси, уже тридцать лет.
   - А я теперь буду говорить с господином Кошицем, - Мора сбросил кафтан, и из кармана вывалилась газета. Мора поднял газету и заглянул в театральные новости. - На какую оперу мы отправимся в Вене, папи? Тут две на выбор - 'Жизнь во грехе' и 'Альцина'. Я предлагаю 'Жизнь во грехе'.
   - Отличная идея - встретиться со всеми в опере, в графской ложе, - оживился Рене, - ты бываешь гениален, Мора. Плаксин раздобудет нам эту ложу через своего патрона, графа Арно, и все наши дела в Вене завершатся одним днём. Дай мне газету, малыш.
   Мора протянул ему листок.
   - Конечно же, 'Альцина', - с упоением выговорил Рене название оперы, - я пытался ставить Генделя у себя дома, но потерпел фиаско. А при дворе царил мой тиран Арайя, при нем я не смел и заикнуться о Генделе. Он бы год обливал меня ревнивым презрением. Конечно же, Гендель, 'Альцина', милый мой Мора, я хоть увижу, какова она на самом деле, вся, целиком, а не четыре арии украдкой...
   Рене перевернул газету, пробежал глазами международные новости.
   - Что с вами, папи? - воскликнул Мора. Рене так сжал кулак, что с ладони закапала кровь - и алой струйкой уже лилась за манжет. Рене с ледяным и безучастным лицом отложил газету:
   - Наш русский король-олень, вернее, царь-олень, принял в Петербурге вельмож, милостиво возвращённых из ссылки. Бирона и Мюниха. Если бы господа Лёвенвольд и Остерман не изволили в ссылке окочуриться, их бы тоже ожидало триумфальное возвращение.
   - Не грустите, папи, - утешил его Мора, - господин Лёвенвольд обречен был окочуриться. Доктор с поручиком уже сговаривались дать ему по тыкве и разъехаться по домам.
   - Ты уверен? - проворчал Рене, но заметно веселее. - Обидно думать, что дюк Курляндский возвращается в своё герцогство опять в чинах и в славе, а я скитаюсь по задворкам, без имени, без титула, даже без личного врача...
   - Это без которого? Который собирался вас убить?
   Рене стёр с ладони кровь, улыбнулся и вдруг скосил глаза и поднял брови, указывая Море на что-то - на гобелен на стене. Мора вгляделся - у охотника на гобелене прорезался живой блестящий глаз и вовсю таращился на гостей. Мора показал глазу кулак - глаз тут же спрятался.
   - Легко ты его, - позавидовал Рене, - а я всё думал - что с ним, таким, делать? Знаешь, Мора, если тебе так уж жаль твоего Кошица - но только одного единственного Кошица, и всё - отвези ему завтра пилюлю митридата и скорми как-нибудь. Ты хитрый, ты придумаешь. Это малодушие, слюнтяйство и вообще фу, но если уж тебе так не хочется видеть старину Кошица всю жизнь у своих ног - я тебя понимаю. Как твой горе-учитель, могу благословить питомца на позорное деяние...
   Мора покосился на гобелен - не вернулся ли глаз - пантерой пересёк комнату, склонился над креслом Рене, сгреб в охапку своего хрупкого учителя и с чувством поцеловал. Тот вывернулся из объятий и произнес с добродушной брезгливостью:
   - Вот уж не думал, сынок, что и ты у меня окажешься - buzeranti...
  
   В просторной прихожей дома Мегид Мора и Лёвка упражнялись в фехтовании. С милостивого разрешения хозяйки у пустотелых рыцарей были отняты их тупые мечи, и теперь фехтовальщики отрабатывали выпады, преследуя друг друга на мозаичном полу. Рене сидел в кресле, симулировал арбитраж и время от времени награждал фехтовальщиков язвительными комментариями.
  Рене этим утром умирал от мигрени, но, как гордый потомок крестоносцев, не подавал вида. Всю вторую половину ночи Рене простоял у раскрытого окна, ожидая Мору - тот, после благословения учителя, той же ночью вылез в окно и устремился к дому Кошицев, исправлять содеянное.
  Рене обо многом вспомнил и передумал, вдыхая влажную апрельскую морось, запах прошлогодних листьев и оттаявшей земли. Ледяная петербургская весна, снег за окном, крылатый всадник на лучшей в городе лошади... 'jeune ´etourdi, sans esprit, mal-fait, laid ...' кровь на губах и человек, уходящий по анфиладе комнат - прочь, навсегда. Наверное, именно за воспоминания он и расплачивался сейчас этой утренней мигренью.
  Мора вернулся, и Рене помог ему влезть в окно, хоть и не было в том необходимости - Мора перемещался по карнизам, как кот.
   - Вы ждали меня, папи? - удивился Мора. Он закрыл ставни и задёрнул шторы.
   - Всё-таки я виновник твоей эскапады, - признался Рене, забираясь, наконец, под одеяло, - герр Кошиц будет жить?
   - Должно быть, выживет. Я всыпал митридат в воду в стакан на его прикроватном столике, дед проснулся от шороха, и я даже видел, как он выпил эту воду, - Мора уселся на свою кровать и принялся раскачиваться на матрасе, - папи, не спите. Я ведь не зря ходил. Плаксин приехал - я видел возле гостиницы его лошадь.
   - Вот именно его лошадь? - не поверил Рене.
   - Я же цыган, папи, - напомнил Мора, - есть надежда, что завтра мы покинем этот проклятый Армагедвальд.
   И вот Мора порхал, как бабочка, демонстрируя выпады и туше, а Рене умирал. С галереи сошла Аделаиса, румяная и свежая, словно богиня утренней зари, и опустилась в соседнее кресло:
   - А почему вы не фехтуете, Рене? Я могла бы вызвать Кристофа, вам в пару, или даже сама...
   - Я слишком стар для таких экзерсисов, фройляйн, - устало отозвался Рене, - и потом, я теоретик в этом деле, но не практик. В Лифляндии у меня был учитель фехтования, и я чуть не остался без глаза, как принцесса Эболи.
   - Разве Шкленарж - лифляндская фамилия? - деланно удивилась Аделаиса, и Рене отвечал ей всё так же устало:
   - Вы же давно всё поняли, фройляйн, оставьте в покое бедных Шкленаржей.
   - Я догадалась, что Алоис не ваш сын, - задумчиво произнесла Аделаиса, - вы немец, он француз, вы дворянин, а он - бог весть, но точно не дворянин, я же вижу, как он фехтует - как пират.
   - Агрессивный кенигсбергский стиль, - оценил Рене, - по-своему хорош, ничего лишнего.
   Бесшумно приблизился Кристоф, протянул Рене записку.
   - Прошу прощения, фройляйн Мегид, - Рене распечатал записку и пробежал глазами, - наш банкир прибыл в гостиницу. Этим вечером мы должны отправиться дальше, в Вену, все вместе. Боюсь, ваш чудесный портрет так и не будет закончен.
   Фехтовальщики бросили своё занятие и стояли, вопросительно глядя на Рене.
   - Сложите оружие, - велел Рене, - и готовьте карету. Мы должны подхватить господина Плаксин у гостиницы в половине девятого. Вечера.
   Мора и Лёвка синхронно вложили мечи в рыцарские ножны и практически строем вышли на улицу.
   - Простите, прекрасная Аделаиса, - почти нежно извинился Рене, - но и я вынужден буду оставить вас. Пока мальчики готовят карету - я должен уложить наши вещи.
   - Погодите, Рене, - Аделаиса взяла его за руку с такой страстью, что звякнули друг об друга драгоценные перстни, - я хотела попросить вас о помощи.
   - Я ваш должник, фройляйн, - Рене смиренно склонил голову.
  Аделаиса не сводила с него глаз - морщины делали лицо Рене похожим на старинный китайский фарфор, покрытый трещинами, но оттого всё-таки не менее прекрасный. Аделаиса хотела бы видеть своё отражение в его глазах - и не видела, Рене опустил ресницы.
   - Мне тоже нужно в Вену, - выпалила девушка, - я переписывалась с фройляйн Керншток, портретисткой, посылала ей свои эскизы. Госпожа Керншток готова взять меня в ученицы, но только... - Аделаиса замялась.
  - Ваш отец против? - догадался Рене. - Генерал Общества Иисуса? Рассчитывает пристроить вас в монахини? Или напротив, поскорее вытолкнуть замуж?
   - Не замуж, - слабо улыбнулась Аделаиса, - но меня не отпускают.
   - Если вы родились во времена процесса о ядах, - тонко улыбнулся Рене, - вашим документам вряд ли кто поверит. Но попросите Мору - и он мгновенно нарисует для вас любые абшиды. Повторюсь, мы оба ваши должники - конечно, мы подхватим вас с собою до Вены. А госпожа Керншток, она видела ваш паспорт? Знает дату вашего рождения? - Рене уже не улыбался, но глаза его всё ещё ехидно светились.
   - Она знает, - отмахнулась Аделаиса, совсем по-ребячески, - ей всё равно. Спасибо, Рене!
   - Не благодарите прежде времени, - вздохнул Рене и наконец освободил свои пальцы из горячей Аделаисиной руки, - на беду свою, вы неверно оценили расстановку сил. Вы не того просите. Не я глава нашей маленькой группы.
   - Но вы же старший? - удивилась Аделаиса. - Они же слушались вас?
   - Это игра, моя девочка, - с мягкой горечью отвечал ей Рене, - я их пленник. Вы угадали, я немецкий дворянин, вернее, когда-то был им. Один мой приятель, господин влиятельный, богатый, но очень уж бестолковый, когда-то помог мне бежать из пожизненный ссылки. Он нанял этих двоих для осуществления своего дерзкого замысла. После побега я утратил имя, да и всего себя, и сделался заложником этой пары, полной их собственностью. Война спутала наши следы, мой спаситель потерял к нам интерес - его карты сыграли, и господина сего увлекли уже новые игры. Я остался их пленником, может, почётным, но пленником - и мне некуда бежать, - Рене закрыл лицо руками, но так, чтобы не смазался грим, - впрочем, наша тюрьма - это мы сами. Далеко ли сбежишь от себя самого?
   Рене отнял руки от лица и взглянул на Аделаису беспомощными оленьими глазами:
   - Девочка моя, не того вы просите о помощи. Вот вернется с конюшни господин Алоис - просите его, и он вряд ли вам откажет. Только будьте с ним осторожны - с него станется продать вас по дороге в какой-нибудь дом терпимости.
   Аделаиса молчала, в серых глазах её стояли слёзы - и одна за другой дорожками сбежали по щекам.
   - Не плачьте, девочка моя, он, скорее всего, так с вами не поступит, - Рене взял её руку и поднёс к своим губам, - мои силы ничтожны, но я ему не позволю.
   - Мне так жаль вас, Рене, - сдавленно прошептала Аделаиса, - или вы не Рене? И он - не Алоис?
   - Он Мора, - признался Рене, - а я набрался храбрости и назвал вам своё настоящее имя. А вот и мой сын!
   Мора вошёл в прихожую - со связкой багажных ремней в руке:
   - Папи, чего вы ждете? Ваши наряды сами себя не уложат.
   - У нашей любезной хозяйки дело к вам, сын мой, - Рене поднялся и сделал многозначительное движение бровями - так, чтобы Аделаиса не видела, - я оставлю вас наедине с фройляйн Мегид. Ты прав, наряды сами себя не уложат.
  
   - Вот кто вы, Рене - злодей, идиот, бездарный манипулятор? - Мора вошёл и хлопнул с досады дверью. - Девчонка влюблена в вас, как кошка. Готова бежать за вами в Вену.
   - К госпоже Керншток, - поправил Рене.
  Он сложил сорочки в сундук, и сундук напоминал теперь объевшегося крокодила, того самого, из зоосада господ Красовских.
  - Сядь на него сверху, Мора, иначе не застегнётся.
   Мора уселся на сундук верхом, и Рене склонился, чтобы свести друг с другом металлические застежки.
   - Вы слепой, Рене? Это всё из-за вас, - укорил его Мора.
   - Ты меня демонизируешь, - Рене выпрямился, в расстёгнутом камзоле, с растрёпанными волосами, - моя звезда в плеяде Амура давно закатилась. Девочка просто желает научиться рисовать. И госпожа Керншток существует в природе - старая дева, пишет портреты цесарских вельмож. По крайней мере, пять лет тому назад я слышал об одной австрийской Кернштокше от графа Строганова.
   - Поклянитесь, что не станете... - Мора задумался, как сформулировать - чего не станет делать Рене?
   - А ты пообещай, что не продашь её в публичный дом по дороге, - усмехнулся Рене и пригладил волосы, - а я-то - не стану. Я слишком стар для таких фокусов, друг мой Мора. И девочка эта не совсем в моем вкусе.
   - Я знаю, кто в вашем вкусе, - Мора слез с сундука и сделал шаг к Рене. У того из ворота рубашки выбился амулет на тонкой цепочке - выскользнул, когда Рене застёгивал замки на сундуке. Мора дотронулся до этого амулета - розового камня в золотой оправе - и Рене опустил глаза, следя за его рукой.
   - Хочешь сказать - в моём вкусе разве что госпожа Тофана? - он усмехнулся и спрятал амулет за белоснежный воротник. - Да, пожалуй.
   - Хочу сказать - этот камень из чёток герцога Курляндского, - отвечал саркастически Мора, - вот вы и носите его у самого сердца.
   - В любом случае, девочке со мною ничего не грозит.
   - Но мы с вами не Король-Солнце, чтобы на глазах изумлённой публики везти в своей карете юную девицу. - сказал Мора. - Поэтому вы рано застегнули свой чемодан. Нам придётся одолжить юной Аделаисе что-нибудь из вашей коллекции - мои вещи будут для неё широки. А у вас у обоих - есть талия.
  
   Рене поднялся в мастерскую Аделаисы - чтобы прихватить-таки с собою незаконченный портрет. Чутьё подсказало ему, что после исчезновения юной художницы портрет послужит её преследователям неоценимой подсказкой - как картинки на стенах полицейского участка, те самые, где изображаются разбойничьи рожи.
   Аделаиса беспомощно вертелась перед небольшим зеркалом - пока что в одном камзоле, рубашке и кюлотах. Чулки на ней были постыдно перекручены, а туфельки - те, простенькие, от почтальонского костюмчика..
   - Как хорошо, что это вы, Рене! - воскликнула девушка. - Взгляните, всё правильно?
   - Всё неправильно, - Рене присел возле неё на корточки и поправил то, что можно было поправить, затем поднялся и заново перевязал галстук. - Поймите, фройляйн, мой наряд - это вам не мундирчик почтальона. Тут нужны определенные навыки...
   - Это в нём вы блистали при дворе? - с лукавством спросила Аделаиса, покорно позволяя одёрнуть на себе рубашку.
   - То, в чём я блистал, давно гвардейцы выжгли на золото, - загадочно отвечал Рене, - пройдитесь, фройляйн. Просто из угла в угол, я посмотрю, как вы двигаетесь.
   Аделаиса сделала несколько неуверенных шагов - надо сказать, весьма грациозных.
   - Поступь богини в облаках, - оценил Рене, - допустим, есть и мужчины, которые так ходят. Например, покойный посол Шетарди. Меня смущает ваша коса - мужчины не носят таких длинных.
   - Если я её отрежу, то потеряю силу, - пробормотала Аделаиса.
   - Какую силу? - не понял Рене.
   - Магическую, - ещё тише ответила девушка.
   - И кого вы собрались очаровывать своей магией - Мору? - рассмеялся Рене. - Он и без магии будет весь ваш, только поманите. Так что режьте, не стесняйтесь - хотя бы половину от этой длины.
   - А - вы? - одними губами спросила девушка, но Рене её понял:
   - Я - нет. Я слишком старый, и вы не в моём вкусе. Признаться, дамы всегда являлись для меня скорее скучной обязанностью, а истинной страстью были кавалеры. Ну же, не плачьте, Аделаиса, вы ещё встретите хорошего человека. Не режьте косу, если вам жалко - мы сложим её вдвое и затянем кошелек потуже...
   Рене белоснежным платком стёр жемчужные, совсем ещё детские слезы с розового девичьего лица:
   - Научитесь пользоваться пудрой - и вы навсегда разучитесь плакать.
   - Как вы?
   - Как я. Японские рыцари веками пестуют в себе невозмутимость перед лицом смерти, а придворные улыбаются на эшафоте - боятся размазать слезами краску.
   - Вы знаете про бусидо? - искренне удивилась Аделаиса.
   - Один мой друг неплохо изучил эту тему, - Рене подал девушке серебристо-серый кафтан, помог надеть и бережно расправил на ней, едва касаясь лёгкими пальцами. - Плохо, в плечах широковато, но ушивать не будем. В Вене я его у вас отниму, так что пусть остаётся как есть. Повернитесь, я сделаю вам косу.
   - Кто он был, тот ваш друг, знавший бусидо? - спросила Аделаиса.
  Рене укладывал её волосы, и девушка прикрыла глаза и только что не мурлыкала, как кошка.
   - Он пока ещё есть, - поправил Рене, - и неплохо сохранился. Герцог Курляндии, если вам доводилось слышать. Любитель гороскопов, нумерологии, вот этого бусидо и дервишских сказок. В дороге я расскажу вам какую-нибудь из них, если вы мне об этом напомните. Всё, можете блистать.
   Рене отступил, издалека оглядел своё произведение - и остался доволен.
   - А ведь я зашёл забрать картину, - вспомнил он, - побоялся, что она станет ценной уликой против нас.
   - Я заверну её для вас, - предложила Аделаиса, - пришлите Лёвку, пусть заберёт.
   Рене окинул взглядом мастерскую:
   - Льву не стоит сюда являться - приревнует, огорчится. Он у нас пока ещё начинающий художник, он так не умеет...Он рисует в дороге - всё подряд, и получается бог знает что.
   - И он не хочет учиться дальше - на художника?
   - Не знаю, - пожал плечами Рене, - по основной своей профессии Лев что-то вроде разбойника. Ночной, прости господи, тать. Тяга к прекрасному ему в этом деле скорее мешает. А может, вы и правы, Аделаиса - я пришлю Льва к вам, вдруг он посмотрит, и захочет вступить на путь исправления? Увидит ваши картины - и поймёт, что в мире есть что-то поинтереснее гарроты и колбаски с песком...
  
   Они устроились в карете - втроём, Мора, Рене и Аделаиса, и Рене проворчал:
   - Мне теперь не вытянуть ноги...
   Мора ненавидел эту его привычку раскидывать ноги по всей карете, но умом понимал, что при всей своей внешней нелепости привычка-то вполне рациональная - в долгой дороге ноги у путешественников деревенели и отекали.
   - Я могу сесть рядом с Лёвкой, под козырёк, - предложила покладистая Аделаиса.
   - Правильно, чтобы на вас любовалась вся деревня, - продолжил Рене, - сидите, я потерплю.
   Лёвка закрепил последний багаж, уселся на облучок:
   - Поехали, господа?
   Кристоф с порога помахал им лапой.
   - Он не бросится в погоню? - удивился Мора.
   - Я оставила ему доппельгангера, - смущённо пояснила Аделаиса.
   Из парадных дверей вышла девушка в платье цвета пыльной розы, кудрявая и румяная, похожая на Аделаису, но - не совсем. Сделала деревянный школьный книксен, помахала рукой...
   - Ничего себе... - прошептал Мора.
   - Ваша, цыганская магия, - уязвил его Рене, - а ты не учился. А мог бы - и бегали бы по Австрийской Цесарии такие вот деревянные Алоисы.
   - Жаль, остальных Мегид такими фокусами не проведешь, - вздохнула Аделаиса. Жемчужно-серый наряд Рене подчеркивал её юность и свежий цвет лица - получился очаровательный юноша.
  Лёвка взмахнул кнутом, свистнул по-разбойничьи - и карета тронулась с места.
   Белая Флорка бежала за экипажем, но ровно до ворот. Мост наконец-то проступил над спавшей водой, и подковы зацокали по его каменной спине. Мора оглянулся - две фигуры, чёрная и дымно-розовая, смотрели им вслед.
  - Скажите, Аделаиса, а ваш слуга - кинокефал? - решился Мора. - Псоглавец?
  - Он, наверное, был прежде очень красив, - предположил меланхолично Рене, - и дамы замучили его своими претензиями, и он вымолил у богов эту пёсью голову, и как я его понимаю...
  - Вовсе нет, - смущённо хихикнула Аделаиса, - никто из деревни не идёт к нам служить, все боятся. Вот я и попыталась сделать слугу - из нашей выжлы, но я неопытный маг, и получилось - то, что вы видели. Папа сказал - недодержала...
  Дом Мегид таял позади, мутно-белый над чёрной водой, только четыре острые крыши мерцали, как капельки крови.
   - Прощай, Авалонис, - проговорил Мора.
   - Мы многому научились здесь и многое поняли, - с издевательски-менторской интонацией продолжил Рене, - познакомились с таким важным в алхимии понятием, как необратимость реакции, - он подмигнул Море.
   Мост кончился, проплыл за окнами кареты и величественный вяз, кружевной шар в нахмуренном небе.
  Вдали забрезжили огоньки кирхи.
   - Впереди процессия! - крикнул Лёвка, - Баба на коне и с ней гайдуки с подводами!
   - Ложитесь, - скомандовал Аделаисе Мора, девушка не заставила себя уговаривать, спряталась на дне кареты, и Рене прикрыл её своим пледом.
   Кавалькада поравнялась с каретой, разминулась, пронеслась мимо в наливающихся сумерках. Мора разглядел валькирию на огненном коне, с рыжей косой и с рыжими же глазами - словно горевшими в темноте. Аделаиса мелко тряслась под пледом, Рене опустил руку и погладил плед - как кошку.
   - Беллюм, - произнёс он вполголоса, - тетушка Война. Они проехали мимо, вылезайте, фройляйн.
   Девушка вернулась на сиденье, пригладила волосы.
   - Она не повернёт за нами, когда недосчитается вас в доме? - спросил Мора. - Та девчонка, что там осталась, не больно на вас похожа.
   - Беллюм не пойдёт в мою часть дома, - отвечала Аделаиса, - она терпеть нас не может. А когда вернутся Пестиленс и Мот - вот тогда и будет погоня.
   - А четвёртый? - припомнил Мора.
  - Он не выносит меня, как и Беллюм.
  - Четыре всадника, Голод, Чума, Война и Смерть. И падре де Лю - по вашей легенде, враг рода человеческого? А кто же вы, Аделаиса? - не отставал Мора.
   - Ты что, закон божий не учил? - презрительно удивился Рене. - Фройляйн - Зверь. Правильно, фройляйн? Вы - Зверь?
   - Да, Рене, я Зверь, - Аделаиса почему-то обиделась, - представьте себе, еду в Вену учиться рисованию, вместо того, чтобы выйти из моря с девятью рогами и обольщать человечество.
   - Да вы молодец! - восхитился Мора.
   - Фройляйн Алиса, а вы научите меня голову рисовать? - крикнул с облучка Лёвка, прекрасно слышавший весь разговор. Зверь и всадники Апокалипсиса ничуть его не взволновали, но вот рисование...
   - Если дашь мне править каретой! - прокричала в ответ Аделаиса.
   - Да не вопрос! - обрадовался Лёвка. - Вон и гостиница, и Цандер у выхода караулит.
   Карета притормозила - всего на миг - и тонкая чёрная тень метнулась к дверце, приотворила ее буквально на пару дюймов, скользнула на сиденье рядом с Морой - и дверь захлопнулась, и лошади помчали.
   - Приветствую, мадам, - господин, тонкий и тёмный, вроде тех абрисов, что вырезают художники из черной бумаги на бульварах, поставил на пол скромный дорожный кофр, взял руку Аделаисы и поднёс к губам, - чем обязан знакомству? Александр Плаксин.
   - Аделаиса Мегид, - пролепетала девушка.
   - Какими судьбами столь очаровательное создание... - начал было Плаксин.
   - Рене украл девицу, - сознался Мора.
   - Всегда ждал от вас чего-то подобного, герр Шкленарж, - чёрный господин поклонился Рене, и Рене фыркнул:
   - Мора шутит. Девушке всего-навсего с нами по пути, и в Вене мы непременно расстанемся.
   - Признаться, я надеялся на хотя бы недолгий разговор без свидетелей, - сдержанно, но твёрдо высказался Плаксин.
   - Я посижу с Лёвкой, - не смутилась Аделаиса, - Лёвка, стой! Я к тебе!
   - Быстро она освоилась, - с долей недоумения признал Мора, когда девушка выбралась из кареты и пересела на облучок.
   - Хорошие учителя, - признал Плаксин.
  Он снял свою шляпу, под которой обнаружилась маленькая голова в седых завитках. Черты лица Александра Плаксина были правильны, но неприметны - как если бы волны быстротечного времени обкатали их, словно гальку.
   - Кошиц рассчиталась с нами? - спросил Рене - совсем безразлично.
   - Попробовала бы не рассчитаться.
   Рене и Мора переглянулись.
   - Что-то пошло не так? - насторожился Плаксин.
   - Всё так, - поспешил успокоить его Рене, - какие новости у вас для несчастных скитальцев?
   - Три, и все хорошие, - расцвел Плаксин, - первая, и главная - в Вене нас ждут, и дом господина Арно готов нас принять. Осталось лишь условиться с клиентами, кто кому нанесёт визиты.
   - Никто и никому, - отвечал Рене, - мы не прочь посетить генделевскую 'Альцину', в венской опере как раз её ставят. Организуйте нам ложу, дайте знать клиентам - и за один вечер мы убьем всех четырёх наших зайцев.
   - Неплохо, - оценил Плаксин.
   - Это идея Моры, - не стал скрывать Рене, - итак, две другие новости?
   - В Вартенберге вас искала дама, - подмигнул Плаксин.
   - Высокая, с синими глазами? - быстро спросил Рене.
   - Высокая, про глаза не скажу, она искала обоих Шкленаржей. Узнала, что оба живы, перекрестилась и оставила лакею свой адрес, - Плаксин извлёк из-за пазухи записку. - Прелюбопытнейшая, скажу вам, дама - не красотка, но весьма притягательна. Не знаю, которому из вас так повезло.
   - Мора, тебе, - Рене развернул записку и тут же отдал Море, - Мартина Гольц.
   - Матрёна, - поправил Мора, пробежал глазами записку, с трудом в темноте разбирая буквы, - моя муттер вернулась в Кёниг.
   - Поздравляю, теперь тебе есть к кому бежать, - усмехнулся Рене, - третья новость?
   - Возможно, это уже и не новость, - отвечал Плаксин, - наш патрон и бенефициар, господин Бирон, на днях возвращается в свои владения, в стольный град Митаву. И я, как верный пёс, лягу у его ног - как только закончу наше дело в Вене.
   - Он берёт вас на прежнее место? - уточнил Рене.
   - Я и не оставлял своего места, - не без гордости произнёс Плаксин. - Наша с патроном встреча разве что восстановит статус кво.
   - А брат ваш, Волли? - спросил Рене.
   - Брат мой пригрелся возле господина Арно, и так удобнее нам обоим, - сказал Плаксин, - а вы, сиятельная милость, не желаете ли составить мне компанию? Прокатиться до герцогства Курляндского? Герцог писал мне, что до смерти желает видеть вас - возле себя.
   - До смерти? - рассмеялся Рене. - Вот до смерти - и не увидит. Увы, я никогда не служил герцогу Курляндскому, и нет возле него места, на которое мне следует вернуться.
   Мора смотрел на него - когда Рене вот так смеялся, зубы его в темноте блестели, как у вампира. 'Бедный папи, - подумал Мора, - ведь наш герцог невольно подложил ему свинью. Если бы мы его тогда не украли - сейчас они бы разговаривали с дюком Курляндским почти на равных. Та петербургская амнистия - папи как раз под неё бы сейчас попал'.
   - Цандер, вы оставили распоряжения ювелиру? - спокойно и холодно спросил Рене.
   - Да, сиятельная милость, - склонил голову Плаксин.
   - Не называй меня так, - прошипел Рене и откинулся на подушки.
  Плаксин сидел с невозмутимым лицом.
   - Простите за дерзость, Цандер, - не утерпел Мора, - но вы же немец?
   - О да, мой предок воевал Гроб Господень, - с явным удовольствием признался Плаксин.
   - Так почему же вы - Плаксин? Это же русская фамилия.
   - Наша исконная фамилия - Плаццен, но когда царь Пётр завоевал Курляндию, мы... - Цандер замялся, - русифицировались.
   - А-а... понятно...
  - Совсем забыл! - вскинулся Цандер. - Рене, я же привёз вам гостинец, тот самый табак. Вы наверняка по нему страдаете.
  - Больше нет, - усмехнулся Рене, с каким-то злым удовольствием. - Уже не нужно. Перегорело. И не хотелось бы заново в это вляпаться, так что оставьте табак себе, только глядите, не вляпайтесь сами. Это тропинка в ад...
  Цандер посмотрел на Рене, очень внимательно, с любознательным испугом, как смотрят в кунсткамере на двухголовых мутантов. Потом вернул своё обычное лицо и напомнил:
   - Не пора ли позвать нашу даму?
  Все трое прислушались - на облучке шёл процесс обучения рисованию головы человека. Из-за темноты практические занятия были недоступны, и Аделаиса читала Лёвке пространную теоретическую лекцию о пропорциях лица:
   - Ширина лица обычно составляет ширину пяти глаз или немногим меньше. Размер расстояния между глазами равен ширине одного глаза...
   - Не мешайте им, пусть воркуют, - Рене завернулся в плед и привычно вытянул ноги на сиденье.
   - Папи, вам лишь бы разлечься, - праведно вознегодовал Мора, и тут же позвал, - Лёвка!
   - Да, хозяин! - откликнулся Лёвка.
   - Остановись и верни нам фройляйн Мегид!
   Карета остановилась, Аделаиса вернулась на место рядом с Рене - тому пришлось принять подобающую приличиям позу. Но не прошло и часа, как Рене уснул под своим пледом, доверчиво склонив голову на плечо фройляйн Мегид.
   - Ваша мечта исполнилась, Аделаиса, - констатировал Мора, человек простой и воспитанный подворотней, - он спит на вашем плече. Подождите ещё час - и он положит на вас свои ноги.
   Аделаиса с гневным лицом прижала палец к губам и нежно поправила на спящем плед - совсем материнским жестом.
   - Весело тут у вас, - прошептал Море на ухо Плаксин, - скажите, а та дама, Мартина Гольц, та вартенбергская валькирия - кто она вам?
   - Невеста, - так же шёпотом ответил Мора, - так что не раскатывайте губы.
   - Настоящая невеста или как у Лёвки?
   Лёвкина невеста была притчей во языцех. Когда-то, покидая Москву, Лёвка оставил в первопрестольной девицу и посулил ей свадьбу - как только закончит своё последнее дело. Прошло пять лет, последнее дело всё никак не торопилось заканчиваться, и никто не знал, ждёт девица Лёвку или вышла замуж за кого другого. Сам Лёвка, особенно в минуты гнева, грозился всё бросить, уехать в Москву и там, наконец, жениться.
   - Я всё слышу, - раздалось с облучка, - нечего вам, барин, невесту мою зазря склонять. А у Матрёны с Морой и в самом деле - шуры-муры.
   - Сдаюсь, - сокрушённо вздохнул Плаксин.
  
   Под утро карета вкатилась в городишко Швайнберг - Лёвка на своём облучке взоржал, услыхав такое название. Плаксин, глядя в окошко, толково объяснил Лёвке, как проехать к гостинице, и потом в гостинице договорился о комнате - одной на всю компанию.
  Лёвка распряг лошадей, и путешественники поднялись в гостиничный номер. Им предстоял сон на огромной общей кровати, высотой и удобством более всего напоминающей тюремные нары. Лёвка притулился на краешке, на другом краю пристроилась Аделаиса - под пледом Рене, по центру - Цандер Плаксин. Мора прицелился было, кого подвинуть, чтобы улечься.
  Рене, выспавшийся в карете, сидел у окна в протёртом полукресле и читал газету, некогда похищенную Морой из армагедвальдской гостиницы. Мора пригляделся - против света ему было плохо видно - Рене прижимал к лицу сложенный платок.
   - Папи, что, опять? - шёпотом, чтобы не будить спящих, спросил Мора.
   - Это всего лишь кровь из носа, - легкомысленно отвечал Рене, - если бы от этого умирали...
   Мора зарычал, покопался в сумках, отыскал мешок с кровоостанавливающим сбором и поплёлся на кухню - за кружкой и кипятком. Когда он вернулся с заваренным зельем - по комнате руладами плыл Лёвкин храп.
   - Пейте, папи, - произнёс Мора тоном, не терпящим возражений, и вручил Рене горячую кружку, - я не хочу вашей смерти, что бы вы там не говорили.
   - Не называй меня папи, - взмолился Рене, - может, ты напоминаешь мне о моём безвременно усопшем сыне...
   - Чёрта с два. Ваш сын вас так не называл. Он терпеть вас не мог, судя по всему. А я безотцовщина, мне приятно. Пейте-пейте. Довели себя этим своим табаком...
  - Кровь идёт не от табака. Это побочное действие одного давнего антидота - с тех пор, как я принял то противоядие, в тридцать четвёртом, кровь иногда идёт носом. Драгоценный подарок, от твоего любимого митридата. В тридцать четвёртом мои противоядия были ещё далеки от совершенства, а что поделать - жить мне тогда ещё хотелось...
   Рене сморщился и сделал один осторожный глоток. Скосил глаза на кровать - Плаксин спал, открыв рот, и Аделаиса спала под пледом, в позе зародыша.
   - Ты веришь, что она - Зверь? - насмешливым шёпотом спросил Рене.
   - А вы?
   - Я дитя просвещённого абсолютизма, как мне поверить в подобную глупость? Ещё и в бога прикажи поверить...
   - Был же у вас учитель, этот Десэ, который считал, что он всадник Апокалипсиса.
   - Ага, я как магнит для подобных идиотов - и все почему-то бредят Откровением Иоанна Богослова. Поневоле сам чокнешься, - вздохнул Рене. - Ты гадость сварил, невозможно пить.
   - Извольте пить, - приказал Мора. Он выглянул в окно. - Смотрите, свадебная процессия, едут из магистрата. А невеста - такая страшненькая... Хотя, если бы вы взялись её накрасить, как ту покойницу в церкви - могу поспорить, получилась бы невероятная красавица.
   - Эту услугу я оказываю только мёртвым.
   - Как - только мёртвым? А вы сами?
   - Похороны были? Были. И кто я теперь?
   - Вы старая кокетка, - проворчал Мора, - давайте вашу кружку, я пойду спать. Хотя это подвиг - уснуть под Лёвкины арии.
   Рене отдал пустую уже кружку, Мора поставил её на стол, снял сапоги и забрался на кровать - между Лёвкой и Плаксиным.
  Рене смотрел в окно - на улицу и стену магистрата. Он знал - воспоминания опять отольются ему головной болью, но эта кирпичная стена - картины возникали на ней сами собой, выплетались, ткались, словно узор на гобелене.
  
   Он видел всю сцену как в театре - словно был не участником, а зрителем, смотрел со стороны.
  Сумрачный зал, открытый гроб. Покойник в гробу - образцовый отравленный, с серой, слоново провисшей кожей и проваленными, запавшими глазами. Ещё более страшный оттого, что набальзамирован.
  Сложно в это поверить, но месяц назад - этот серый скелет - он был один из красивейших кавалеров Европы.
   - Бедный Гасси. Харон не возьмет тебя в свою лодку, такого страшного, - стук каблуков, явление чёрной тени. Траурной тени.
  Великолепная шляпа, чёрные чулки, чёрное кружево галстука, чёрные перчатки. Маленький чёрный саквояж. Набеленное лицо, бледные губы на нём почти не читаются, но зато подчёркнуты ярко - раскосо подведённые ресницы, опущенные в поистине христианском смирении. Такие длинные ресницы, что на щёки ложится тень, как от вуали.
  Пальцы чёрной перчатки касаются края гроба, похоронных белых пелён - крылом порхающей птицы. Трепещут над пергаментно-скомканным, в резких тенях, профилем мертвеца.
  - Я попробую исправить это, мой Гасси. Остальное ведь уже не поправить.
   Щелчок замка - открывается саквояж. Чёрная фигура на коленях перед гробом. Чёрные перчатки - брошены на каменный пол. Кисть танцует в острых белых пальцах - и лицо трупа светлеет, и превращается в прекрасную венецианскую маску, а если подложить запавшие щёки салфеткой - будет совсем как прежде. Каким ты помнишь его, Рене. Прекрасный неистовый рыцарь с фрески Андреа дель Кастаньо, божественное животное, совершеннейшее чудовище, последний из греческих богов. Красивейший кавалер Европы.
  Разве что кармина на губах чуть больше, нежели пристало носить мужчине.
   - Вот теперь я могу попрощаться с тобой, - траурная печальная тень встаёт с колен, собирает кисти, - теперь ты - снова мой Гасси. И на том свете тебя точно узнают. Прости меня, твоего... - и, шёпотом, тихим, как шорох ползущего с дюны песка, - jeune etourdi, sans esprit, mal-fait, laid ...
  Прощальный поцелуй - в белый, загримированный лоб и в губы. Поцелуй, стирающий излишек кармина. Поцелуй - красящий прежде бледные губы - в алый.
  Стук каблуков - на этот раз, удаляющийся.
  И труп в гробу - наверное, самый прекрасный усопший в мире.
  Как же орал тогда их средний братец Казик - и оттого, что лютеран грешно гримировать перед похоронами, и оттого, что он наконец-то обо всём догадался. Казик, бездарный дипломат, ханжа и дурак, как же он потихонечку радовался, что получил наследство, сделался старшим в семье - и не он в этом виноват. С тех пор - с похорон - они с Рене и не виделись.
   А Рене - что Рене? Он так до сих пор и не понял, не ошибся ли тогда, тому ли позволил умереть?
  
   Мора проснулся - миновали уже и полдень, и обед. Аделаиса ещё спала под пледом, свернувшись в клубок. Лёвки не было, Плаксин и Рене шептались, сдвинув кресла. Цандер скосил глаз на пробудившегося Мору и придвинулся ещё ближе к Рене, почти уткнувшись лицом в его ухо.
  Мора уже догадался, что Цандер Плаксин - слуга двух господ, служил герцогу Курляндскому, но когда-то давно Рене его перекупил, сделал, так сказать, перекрывающую ставку. Загадкой осталось лишь одно - за что такое незабываемое Цандер был Рене по сей день столь благодарен.
   Мора встал с жёсткого своего ложа, обулся и вышел, оставив господ секретничать.
  
  Лёвка стоял во дворе с планшетом и - кто бы мог подумать - рисовал. Чем-то в качестве модели привлекла его крыша напротив.
  - Ты что, рисуешь крышу магистрата? - удивился Мора. - Часы понравились?
  - А ты приглядись, - как всегда, чуть придурковато ухмыльнулся Лёвка. - Видишь их?
   - Вороны, что ли?
  - Сам ты ворона, - Лёвка протянул Море планшет с незаконченным рисунком.
   Лёвка, конечно, был тот ещё художник. Люди на крыше, под самыми часами - они получились у него как две чёрные таракашки. Слишком уж много штриховки. Двое, мужчина и женщина, и у женщины зачем-то завязаны глаза.
   - Мало нам одной Аделаисы, - Мора вернул планшет, - теперь и ты у нас чокнулся...
   - Да вон же они стоят! - Лёвка вытянул руку.
   Только что их не было - и вот они уже есть. Двое на крыше, двое в белом, мужчина и женщина. В руках у женщины было что-то наподобие арбалета, но глаза, как и на Лёвкином рисунке, были завязаны. Мужчина стоял за её спиной и подавал ей стрелы, и стрелы из лука разлетались над городом только так. На нём был белый наряд наподобие монашеского, и волосы зализаны были в хвост, но Мора своим орлиным взглядом разглядел его острое, хищное лицо, и сразу признал - шевалье Десэ-Мегид, с портрета в мастерской Аделаисы. Не было на шевалье громоздкого парика, похожего на копну - давно прошла та мода - но лицо у него было такое, что ни с кем не спутаешь. Как у глазастой хищной птицы.
   - Давно они так стреляют? - спросил Мора у Лёвки.
   - Да с полчаса, - отвечал Лёвка. - Как думаешь, кто они такие?
   - А тебе не все равно? - пожал плечами Мора. - Карета у тебя готова?
   - Давно готова, обижаешь, начальник.
   - Так давай хватай в охапку наших сонь, всех в карету - и бегом отсюда. Не знаю, правда ли они Чума и Смерть, но кажется мне, что они вот так постреляют - и в городе какая-нибудь эпидемия приключится. А не ровен час и в нас стрелой попадут... и думать об этом не хочу.
   - Я выведу карету, а ты иди за ними, - и Лёвка с грацией медведя побежал на конюшню. Планшет его остался лежать на перилах крыльца - Мора взял его, пролистнул несколько рисунков. Вот всадники Апокалипсиса в армагедвальдской кирхе, та незадачливая майолика - как четыре фарфоровых яйца на одном блюде. Портрет Рене - несмотря на кошмарную технику, весьма комплиментарный. Кристоф и Флорка - такие схожие и такие разные. И двое на крыше - шевалье здесь даже почти похож. Мора поднял глаза - крыша снова была пуста, но это ничего не значило. 'А Лёвка-то наш вовсе не бездарный' - подумал Мора, захлопнул папку и поспешил в гостиницу - эвакуировать путешественников.
  
   - Вот скажите, фройляйн Мегид - если даже ваши родственники и не настоящие всадники Апокалипсиса, в любом случае, они, должно быть, очень сильные маги, - карета отъехала от опасного Швайнберга уже на несколько вёрст, и Мора пытался добиться от Аделаисы хоть каких-то разъяснений. Они сидели друг напротив друга - Аделаиса опять рядом с Рене, а Мора - с Плаксиным, - почему вы едете с нами, учиться рисовать у фрау Кульшток...
   - Фройляйн Керншток, - поправила Аделаиса.
   - Хорошо, Керншток. Отчего вы не поступите в обучение к одному из ваших магов - стали бы могущественной, делались бы невидимы, сеяли бы смерть с крыши магистрата.
   - А если мне неинтересно сеять смерть с крыши магистрата? - ехидно отозвалась Аделаиса, и вредный Рене тут же влез в беседу:
   - Представляешь, Мора, не все мечтают сеять смерть. Даже с крыши магистрата.
   - Да ладно, папи, я понял... И всё же, фройляйн Мегид - почему? Рисование - а не магическое могущество?
   - Я всегда успею взять уроки у господ Мегид, - объяснила Аделаиса, - как вы поняли, господа Мегид если и не бессмертны, то очень долго живут. А художники живут - как все. Я не успею оглянуться - и госпожи Керншток не станет, и я не успею ничему научиться, а когда ещё в Вене появится новая женщина-портретист - неизвестно. Люди в моей жизни имеют обыкновение очень быстро... как бы это сказать...
   - Заканчиваться? - подсказал Рене.
   - Ну да, - Аделаиса взглянула на него с благодарностью, - только что были - и нет.
   - У нас, стариков, тоже так, - грустно произнёс Рене, - ровесники имеют свойство неожиданно заканчиваться.
   - Вы совсем не старик! - с жаром воскликнула Аделаиса и, как всегда, покраснела. Мора и Цандер Плаксин переглянулись.
   - Ага, только грим к вечеру отчего-то покрывается кракелюрами, как полотна старых мастеров, - отвечал Рене.
  Аделаиса посмотрела на его точёный профиль, вздохнула и обратилась к Море:
   - Вопрос за вопрос, господин Мора - отчего мы спим днём, а едем ночью? Неужели нам не страшны разбойники? Мародёры?
   - С Лёвкой - вряд ли, да и мы с господином Плаксиным чего-то стоим и везём при себе оружие. Наша миссия такого свойства, что огласка для нас куда опаснее разбойников.
   - А ваша магия, фройляйн, - Рене дотронулся кончиками пальцев до косы в кожаном чехле, и Аделаиса вздрогнула, - неужели она не защищает нас от разбойников?
   - Я стараюсь, - тихо произнесла Аделаиса, - и я умею стрелять. А вы, Рене?
   - Очень плохо, - признался Рене.
   - Разве что глазами, - подсказал Мора.
   - Весело с вами, - умилённо признал Плаксин, - и анекдотов вспоминать не нужно. Магия, салонный флирт... Что вы будете делать, Мора, когда мы закончим свою миссию в Вене?
   - Женюсь, - твёрдо отвечал Мора, - если невеста не погонит.
   - А вы, Рене?
   - И я женюсь, - беззаботно отвечал Рене, - я слышал, знаменитый герцог Лозэн женился в восемьдесят, значит, и для меня не всё потеряно. Есть в Петербурге одна дама - уже тридцать лет ждёт, когда я к ней посватаюсь. Пора, наконец, решиться.
   Аделаиса уставилась на Рене круглыми глазами, и в глазах этих стояли слезы.
   - Боюсь, в Петербурге такая дама у вас и не одна, - подмигнул Плаксин, - значит, все женятся, один я паду к ногам герцога Курляндского... Ну, про Лёвку я даже не спрашиваю. Он-то наверняка женится.
   - А вот и нет! - раздалось с облучка. - Фройляйн Мегид, можно мне с вами? Я тоже хотел бы на художника учиться! Возьмёт меня ваша Кернштокша?
   - Покажите ей свои рисунки, может, и возьмёт, - дрожащим голосом отвечала Аделаиса.
   - А вы как думаете - возьмёт? - прокричал Лёвка. - Или совсем говно я как художник?
   - Да нет, не совсем, - криво улыбнулась Аделаиса, - то, что я видела, очень многообещающе.
   - Не боись, Лёвка, я тоже видел - лепота, - по-русски добавил Мора.
   Аделаиса наклонила голову, и губы ее задрожали. Рене потянулся к ней и начал шептать что-то на ухо - долго и ласково. Аделаиса ожила, зарделась и в волнении принялась теребить манжеты своих кюлотов.
   - Пощадите пряжки, - взмолился Рене, - мне предстоит блистать в Вене в этих панталонах.
   - Рене, вы обещали мне дервишскую сказку, - напомнила Аделаиса, - расскажите, всё равно в дороге скучно.
   - Вовсе не скучно, - возразил Плаксин.
   - Сказка тоже скучная, - предупредил Рене, - но если никто не против...
   - Хватит ломаться, папи, рассказывайте, - поторопил Мора.
  И Рене начал рассказ - медленно, с расстановкой, читая, как актёр:
   - Это притча из репертуара дервишей-каландаров. Один человек, афганец, был женат на женщине много себя моложе. Однажды, когда он возвратился домой прежде обычного, старый слуга сказал ему:
  - Ваша жена и моя госпожа ведёт себя подозрительно. Сейчас она в своей комнате, там у неё огромный сундук, который достаточно велик, чтобы вместить в себя человека.
  - В нём хранятся разве что старые тряпки...
  - Я думаю, сейчас в нём есть и что-то ещё. Она не позволила мне поднять крышку и заглянуть в сундук.
  Наш афганец вошёл в комнату жены, и застал её обеспокоенной, сидящей в задумчивости перед закрытым огромным сундуком.
  - Не покажешь ли ты мне, что в этом сундуке? - спросил он.
  - Это из-за подозрений слуги, или потому, что вы мне не верите.
  (Рене изображал диалог без комических ужимок, совсем не имитируя голосом женскую писклявость, но отчего-то понятно было, за кого он в данный момент говорит).
  - Не проще ли взять и просто открыть сундук, не думая о том, чем это вызвано?
  - Это невозможно.
  - Он заперт?
  - Да.
  - Где ключ?
  Она показала ключ. И сказала:
  - Прогоните слугу, и вы получите ключ.
  Муж приказал слуге выйти, и жена отдала ему ключ. И сама вышла из комнаты, оставив супруга наедине с сундуком.
  Он долго смотрел на закрытый сундук, и размышлял. Потом призвал четырёх садовников, и велел унести сундук, и закопать в отдалённой части сада. Той же ночью сундук был погребён, его зарыли, не открывая. И с тех пор об этом - ни слова.
  Рене с улыбкой склонил голову, показывая, что рассказ его окончен. Плаксин хлопнул в ладоши:
  - Браво! Да, мы, мужчины, негодные Пандоры... Эту сказку ваши предки привезли с собою из Палестины, из крестовых походов? Каландары - они ведь откуда-то из тех мест?
  - Из Палестины мои предки привезли трактат о ядах, - с усмешкой ответил Рене, - и всё. Эту притчу мне поведал нынешний дюк Курляндский. Тогда он, правда, не был герцогом, всего лишь барон фон Вартенберг. Брат мой умер, и я пришёл к барону, чтобы тот отпустил меня на месяц от двора, для похорон. Я был несколько не в себе от горя, и наговорил ему того, о чём лучше бы стоило промолчать, и барон успокаивал меня именно этой дервишской притчей - поверьте, тогда она пришлась очень к месту. Особенно её окончание...
  Плаксин не ответил, но понимающе покивал. Мора догадывался, о чём говорит Рене, но не желал ни встревать, ни связываться - эта часть жизни Рене, с его братом, и с его герцогом, была для Моры как раскрытая гнойная рана, и не хотелось лишний раз совать в неё палец.
   Аделаиса же зачарованно смотрела на профиль Рене, на то, как шевелятся его губы, на то, как изящные его пальцы играют тростью и подрагивают в такт произнесённым словам.
  'Вот сколько ей по её словам - восемьдесят? - попытался припомнить Мора. - А ведь дура дурой. Зверь... А я - чем я лучше? Когда выбирал я между Рене и Матрёной - сам-то кого выбрал?'
  И Мора решил - уже в который раз - что после Вены выберет наконец правильно, любимую женщину, а не истеричного деда, который и видеть-то его не видит, смотрит сквозь него, через его голову - бог знает на что.
  
   Они въехали в Вену на рассвете. Путь к домику графа Арно лежал по роскошнейшим улицам цесарской столицы, мимо лучших домов, украшенных округлыми, загогулистыми кариатидами и пегасами - размером и цветом как небольшие слоны. Мора, словно в первый раз, очарованно таращился на монументальную лепнину - имперская роскошь его завораживала.
   - Обратите внимание, фройляйн Мегид - памятник вашей тетушке, - кивнул Мора на проплывавшую мимо чумную колонну - Аделаиса фыркнула. Мора обратился к Рене и Плаксину:
   - Господа, какой, по-вашему, город лучше - Вена или Санкт-Петербург?
   - Вена, конечно, здесь климат мягче, - тут же ответил Цандер, - и архитектура божественнее...
   - Божественнее... - передразнил Рене. - Грёза пьяного кондитера. Петербург лучше - в нём мы были людьми, а здесь мы крадёмся в рассветной мгле, как воры. Жаль, что оставили Петербург мы столь позорно...
   - Сами виноваты, - отвечал обычно невозмутимый Плаксин неожиданно сердито, - проспали своё счастье. Прощёлкали клювами придурка фон Мюниха. Это я о себе, не о вас, Рене - вы сделали что могли, даже больше.
   - Не напоминайте... - сокрушённо отмахнулся Рене и уставился в окно - на колонны и серых, нависающих со стен пегасов.
   Мора подумал, что попозже обязательно спросит Плаксина - что же такое у них было в Петербурге. Столько лет прошло - должно быть, это уже и не тайна.
   - Дом пустой, слуги придут попозже, как проснутся, - сказал Плаксин, - так что поначалу устраиваться придётся самим.
   - Нам не привыкать, - успокоил Мора.
   - Я сегодня же отправлюсь к госпоже Керншток, - проснулась Аделаиса.
   - Я с вами! - напомнил Лёвка.
   - Любой из нас сочтёт за честь проводить вас, - склонил голову Мора. Аделаиса тут же покосилась на Рене, но тот смотрел в окно - не отрываясь.
   - Приехали, господа! - провозгласил Лёвка, и карета остановилась.
   - Я открою дом и ваши комнаты, - Плаксин потянулся - так, что захрустело - и с кряхтением полез из кареты.
   - Лев, боюсь, мне опять понадобится твоя помощь, - позвал Рене, беспомощно подняв брови, - только не хватай меня, как мешок, просто помоги идти.
   - Как прикажете, папаша! - в голосе Лёвки послышалась радость - Рене вызывал у него то ли сыновние, то ли отеческие чувства.
   Мора выбрался из кареты, подал руку Аделаисе - мужской костюм, не мужской - этикет никто не отменял.
   - Какой нарядный домик, - восхитилась Аделаиса, - хотя здесь все домики нарядные...
   Дом графа Арно напоминал заварное пирожное - в череде других таких же.
   - Папи верно говорит - съедобная архитектура, - оценил Мора, - вы прежде бывали в Вене?
   - Только проездом.
   На крыльцо явился Цандер Плаксин:
   - Пойдёмте, я провожу вас в комнаты.
   Лёвка спрыгнул с облучка, попробовал помочь Рене выбраться из кареты, быстро разочаровался в своей затее, воскликнул:
   - Это всё в пользу бедных! - и привычно вынес патрона на руках. - Ей-богу, так быстрее выйдет, папаша.
   Так и вошли они в дом - Аделаиса с Морой впереди, Лёвка с Рене за ними, и у Рене не было уже сил упираться, он только сказал на пороге дома, когда Лёвка нёс его, а Цандер бережно придерживал двери:
   - Ты вносишь меня в дом, как жених новобрачную...
   - Ещё одна содомитская шутка - и уроню, - пригрозил Лёвка.
   Видно было, что в доме никто не жил последний год, если не больше. Мебели в прихожей не было - хозяин вывез в парижское своё жилище.
   - Кровати-то есть? - заволновался Лёвка.
  Рене воспользовался его замешательством и стал ногами на пол, теперь он всего лишь опирался на Лёвкино плечо.
   - Их сложно было вытащить, здесь у них такие... альковы, - успокоил Цандер, - пойдёмте, расселю вас.
   - Я должна быть у госпожи Керншток, - пробормотала Аделаиса.
   - В шесть утра, в мужском наряде? - удивился Плаксин. - Моветон, фройляйн. Отдохните, переоденьтесь, примите ванну - считайте, что это гостиница. И, свежая и цветущая, в кринолине, вы отправитесь к своей госпоже Керншток. Пойдёмте со мною, фройляйн, я покажу вам вашу комнату.
   Плаксин подал девушке руку - церемонно и изысканно, словно приглашал к танцу, и вдвоём они поднялись по лестнице. Лёвка с Рене поплелись следом - Рене опирался одновременно на свою трость и на Лёвку, Мора последовал за ними замыкающим.
  
   Как только Мора перетряхнул от пыли пресловутый альков - Рене тут же туда упал и лежал неподвижно, с видом умирающего. Лёвка отправился распрягать лошадей и разбирать вещи, пообещав Рене:
   - Как только найду в багаже кофе - сварю вам немного для поднятия сил.
   - Спасибо, Лев, ты мой ангел-хранитель, - прошелестел Рене.
  Как только дверь за Лёвкой закрылась, Мора спросил:
   - Папи, что за счастье вы проспали в Петербурге с господином Плаксиным?
   - У него и спрашивай, - устало отвечал Рене, - я не в настроении сам рассказывать о своём позоре, - он лежал, закинув руки за голову, великолепная шляпа валялась рядом. - По твоему лицу я вижу, что ты принял какое-то важное решение. Такая многозначительная задумчивость...
   - Я принял решение завершить карьеру отравителя, - признался Мора, - сразу после нашей вылазки в оперу. Вы правы, эта жизнь не для меня. Вернусь к поддельным векселям и краплёным картам. Женюсь на своей муттер, если она согласится, и не выскочила ещё за какого-нибудь богатого старичка в Кёниге. А если и так - подожду, как старичок помрёт, и посватаюсь снова.
   - Ты, как и Мон Вуазен, и донна Тофана - перепутал оружие и товар. Для бедного человека это извинительно, - сказал Рене, - ты не бездарен, хоть я тебя порой и ругаю, и не излишне чувствителен - все люди таковы, если они не животные. Просто не делай оружие предметом торговли, и проживёшь долгую счастливую жизнь.
   'Как вы?' - хотел спросить Мора, но вовремя понял, что если жизнь Рене и была счастливой - было это очень давно.
   - Ты завершишь карьеру - и что же будет со мною? - спокойно и, кажется, весело спросил Рене. - Ты вернёшь меня владельцу? В баронское поместье Вартенберг? Зашивать колотые раны русским гренадёрам?
   - Вы не собственность герцога, он вас не купил, - возразил Мора, - он просто просил нас помочь вам, потому что ваши охранники и доктор собирались...
   - Оставь, я понял...
   - Мы разделим всё на четверых, и каждый волен будет идти куда захочет. Лёвка отправится рисовать цесарские рожи, Плаксин - целовать сапоги своего герцога, я женюсь, а вы - делайте что хотите. Можете жениться, можете - целовать сапоги.
   - И то и другое одинаково гнусно, - рассудил Рене.
   - Боюсь, мне не дождаться Лёвки с кофе, - посетовал Мора. - Пойду, попробую найти что-нибудь на графской кухне, или вытрясу из Плаксина.
   - Возьми спиртовку в моём саквояже, - слабым голосом крикнул ему вслед Рене.
  
   На кухне графского дома, среди паутины и мышиных какашек, Мора пытался сварить кофе - на спиртовке алхимика, в кое-как отмытом ковше. Прозрачно-белые чашечки с отколотыми краешками, обнаруженные здесь же, на кухне - ждали на столе. Плаксин, почуяв запах, кругами ходил около.
   - Цандер, может, вы мне ответите, - пристал Мора, - Рене стыдится отвечать. Что было у вас в Петербурге - это же наверняка уже не тайна? Что такое вы прощёлкали клювами?
   - Просрали всё, - просто ответил Цандер, - сидели на жопах ровно, и проспали переворот. Ты же русский, ты должен знать свою историю.
   - Я цыган, родом из Кенигсберга - какой я вам русский?
   - Как же ты попал в Ярославль? - удивился Цандер.
   - А герцог как попал? Вот и я - так же. Сослали.
   - Ты много воды налил, долго не вскипит, - оценил Плаксин перспективы кофеварения.
   - Так и нас много, - отвечал Мора, - так что же, герцог угодил в Ярославль - оттого что вы всё проспали? А сами вы с братцем - как-то потом оказались в Париже? Молодцы...
   - Много ты понимаешь, - оскорбился Цандер, - мы служили герцогу, но и его сиятельство - это я про Рене - тоже нам приплачивал кое за что. Когда герцога арестовали - Рене отправил нас с братом в Париж, со срочным секретным письмом для одного вельможи. Дипломатическая почта досматривалась, а нам удалось незаметно провезти это письмо через границу. Обратно мы уж не поехали - кому охота в тюрьму садиться.
   - А что было за письмо? - Мора поболтал ковш над спиртовкой.
   - Да тебе-то зачем? Долго объяснять. Герцог был осуждён на смерть, но тот вельможа из Парижа - они с дюком какие-то дальние родственники - поднял такую бучу, русская правительница перепугалась, и его светлость всего лишь сослали. Можно сказать, тот французский маршал спас его жизнь.
   - Рене, - поправил Мора.
   - Герцог не знает, кто переправил то письмо, - пояснил Плаксин, - просто знает, что маршал за него вступался.
   - Так скажите ему, - Мора снял ковш с огня и принялся разливать чёрную жижу по фарфоровым чашечкам, - просто скажите, словами. Знаете, Цандер - я говорил с герцогом в Ярославле, он, по-моему, до сих пор считает Рене предателем, отрекшимся от него после его ареста. И упивается своим христианским всепрощением. Кто-то должен сказать ему, что всё оно не совсем так.
   Цандер взял со стола одну из чашечек, пригубил кофе:
   - Я скажу. Когда увижу его светлость. Только, сдаётся мне - ему уже всё равно.
   - Перегорело?
   - Наоборот. Герцог всегда знал, что за человек его сиятельство - это я про Рене - и ему всё равно было, даже если бы тот ел людей и вешал себе на шею их кости. Я-то скажу, но что это изменит?
   Мора поставил две чашки на такой же щербатый поднос:
   - Вот и верните Рене его честное имя - герцогу всяко приятнее будет знать, что друг его никого-таки не ел.
   Мора взял поднос и летящей походкой удалился с кухни - Плаксин проводил его насмешливым взглядом.
  
   Аделаису Мора нашел в гостиной - пустынной, почти без мебели, только огромный обеденный стол посреди комнаты, и раскидистый фикус в промежутке между окнами. Аделаиса переоделась в женское - всё в то же своё бледно-розовое платье, наверное, оно было у неё одно. Она смотрела в окно - на людей, на проезжающие экипажи - и живое её личико было печально.
   - Пришёл повар, принёс еду, скоро будет обед, - обрадовал девушку Мора.
   - Как же мы будем есть - без стульев? - отозвалась Аделаиса, но больше из приличия, без интереса в голосе.
   - Плаксин что-нибудь придумает - для него нет нерешаемых задач, - отвечал Мора, - как вы думаете, кто поливает этот фикус, почему он не вянет?
   - Кто-нибудь да поливает, - безучастно пожала плечами Аделаиса, - мне придется пробыть с вами до завтра, моя госпожа Керншток уехала за город, в гости. Лёвка только что узнал...
   - Вы нас ничуть не тяготите, - успокоил Мора, - вы принимали нас у себя, мы рады видеть у себя вас. Я приглашаю вас посетить с нами оперу, посмотреть 'Альцину' Генделя, и притом из графской ложи. Послезавтра, если Плаксин не ошибся. Я простой человек, не умею выражаться красиво, как мои господа, и не знаю, как приглашают в оперу девиц по всем правилам этикета...
   - Да как-то так, наверное, и приглашают, - улыбнулась Аделаиса, - я сама дикарка, столько лет просидела в поместье Мегид.
   - Вена вас перевоспитает, - пообещал Мора. - Так вы согласны? Рене поможет вам выбрать наряд - завтра к нам придет портниха, и вы сможете... - Мора задумался - как назвать то, чем занимаются дамы у портних - обмерка, примерка?
   - Я поняла, спасибо, Мора, - Аделаиса потрогала осторожно лист фикуса - блестящий, как будто лаковый, - Вы добрый человек, именно это и выдаёт в вас - не-дворянина. Вам следует научиться быть злым.
   - Вы, наверное, не так много людей встречали пока ещё, фройляйн, - возразил ей Мора. - И простые люди бывают злющими, и дворяне - добрыми, по крайней мере, я встречал парочку. Рене злючка, но если узнать его историю - странно, что он ещё не стреляет из пистолета во всех подряд.
   - Наверное, не умеет стрелять, - с улыбкой предположила Аделаиса, - он вроде тех статуй, что находят иногда в итальянской земле - из другого времени и как будто из другого мира...
   - Эти статуи ещё как правило - без рук, - вспомнил Мора.
   - А как его зовут на самом деле, вы же оба - не Шкленаржи? Как его настоящее имя?
   - Да так и зовут - Рене, Рейнгольд, а фамилия - вполне красивая, но я не имею права её называть. Вы можете сами его спросить, но он, скорее всего, разозлится и не скажет. Мой совет - выкиньте вы из головы этого Рене, он старый больной дед, и у вас с ним нет никаких шансов.
   - Вы и в самом деле простой человек, Мора, - укоризненно заметила Аделаиса.
   - А кто вам правду-то скажет? Мы пять лет с ним мотаемся вот так, в карете, из города в город - кого у него только не было, и дамы, и маркитантки, и амазонки. И все с вожделением зарились на старую корягу. Даже в ссылке в него была влюблена супруга его тюремщика - между прочим, молоденькая и хорошенькая. А Рене - с него как с гуся вода, плевал он на них на всех. У Рене кукиш вместо сердца, понимаете?
   - Он кого-то любил и потерял? - с придыханием спросила Аделаиса.
   - Да господь с вами! Разве что себя в зеркале, - разозлился Мора. - Ему никто не нужен.
   - А кавалеры? - выпалила девушка.
   - Я не буду с вами такое обсуждать, - смутился Мора, - это не в моих правилах. Если вам угодно - обсудите с самим Рене, нравятся ему кавалеры или нет. Ко мне он точно ничего не подкатывал. Надеюсь, к Лёвке тоже.
   Аделаиса помолчала, оторвала-таки от фикуса лист, и наконец спросила:
   - Вы проводите меня завтра к фройляйн Керншток? Лёвка тоже пойдёт, но он недостаточно...
   - Презентабелен? Я к вашим услугам, и Рене могу за шкирку вытащить из его алькова - если он вам на что-нибудь пригодится.
   - Не стоит, - улыбнулась Аделаиса, - и я, пожалуй, пойду. Увидимся за обедом, Мора.
   Розовое платье прошуршало мимо, оторванный лакированный листочек остался лежать на подоконнике.
  Мора выглянул в окно - в этом районе катались роскошнейшие экипажи, и Мора прикинул - успеет ли он здесь, в Вене, хоть кого-нибудь обыграть в карты? Нужно разведать у Плаксина - тот хоть и дворянин, но в таких делах разбирается хорошо. Мора задумался о дворянах - о их приспособленности к жизни, и о способности выжить в целом у разных сословий. Дворяне представились ему хрупкими бутонами - на фоне тех же репейников-купцов или крапивы-разночинцев. Плаксин был розой с шипами, а вот Рене...Мора искренне опасался, что без него Рене пропадёт. А куда его девать, с другой стороны? Хочет человек свободы - пусть гуляет.
  'Он кого-то любил и потерял' - вспомнил Мора слова влюблённой дурочки. Девчонке и в самом деле лучше не знать - кто там кого любил, и кто там кого потерял.
  
   Пару вёрст не доехали они тогда до Ярославля - но так и было условлено. Телегу удалось сменить на хлипкий возок - Лёвка в Перми выиграл этот возок в карты, сэкономил прогонные. Возок неохотно катился по размокшим августовским дорогам, Мора правил, Лёвка - выталкивал колёса из грязи, а Рене страдал, лёжа поперек сиденья. За столько лет ссылки он отвык и от долгих переездов, и от ям под колёсами, да и возраст давал о себе знать. Страдал Рене молча и, насколько это было ему доступно, мужественно. Лёвка время от времени заглядывал в крошечное окошко - не помер ли подопечный.
   Кое-как пробирался возок по сельской дороге, среди полей - изрядно потравленных охотниками. Следы потрав были вернейшей приметой, что странники на верном пути.
  Дорога углубилась в лес - колёса запрыгали по корням деревьев. Еловые ветви смыкались над просекой мрачным сводом, дорога делалась всё уже и уже, грязнее и ухабистее, и вот забрезжила вдали опушка, и зоркий Лёвка воскликнул:
   - Вот оно, гнездо разбойничье!
   Хорошо, хозяин 'гнезда разбойничьего' не услышал сего лестного определения.
  На опушке высился двухэтажный охотничий домик, с конюшней и клетками для ловчих птиц, и возле домика щипала траву стреноженная лошадь. Мора взбежал на крыльцо - и тут же открылась дверь, и вышел ему навстречу человек в гвардейской форме, с трубкой в зубах:
   - Проезжай, барин, не велено гостей пущать.
   Мора, как и Рене, давно сменил маскировочный подрясник на немецкое платье - как-никак по документам они с Рене были цесарцы Шкленаржи - но дорожная грязь, борода, чёрные ногти... не иначе, у гвардейца был низкий ценз для определения 'барин'.
   - Послушай, служивый, - начал Мора с немецким акцентом, копировать который доставляло ему хулиганское удовольствие, - мы подданные Австрийской Цесарии, лекари. Мой спутник болен, ему нужно отворить кровь, иначе помрёт. Если ты не пустишь нас в дом - мы составим жалобу вашему полицмейстеру. Если по твоей вине помрёт подданный Цесарии...
   - Полицмейстер и не велит пущать, - не сдался гвардеец, - в дом сей вот-вот прибудет арестованный.
   - В сторожку? Зачем? - демонстративно удивился Мора. - Его хотят здесь допрашивать?
   - Да охотятся они вместе, два старых хрена, - плюнул в траву гвардеец, - полицмейстер-долдон и ссыльный князь немецкий. Друзья-с.
   Мора призадумался. Он ожидал, что обещанная сторожка будет пуста - отчего именно сегодня князя понесло на охоту? Ещё и полицмейстера к нему в пандан не хватало... придётся поворачивать обратно, искать ночлег в ближайшей деревне и ждать, когда охотники уберутся восвояси.
   Мора раскрыл было рот, чтобы проститься с гвардейцем и пожелать всей честной компании доброй охоты - как на опушку вылетел всадник, по одежде - егерь или что-то вроде того, крикнул гвардейцу:
   - Потап, не жди нас, господа в город возвращаются! - и тут же ускакал в чащу.
   - Ну что, свезло вам, - гвардеец выколотил трубку и сошёл с крыльца - отвязывать лошадь, - заноси, цесарец, своего болезного. Только шибко в доме не шуруди - я к ночи вернусь, проверю.
   - Барин, - с неуловимой почти издёвочкой позвал от кареты Лёвка, - а барин... я уж внесу папашу в дом, пока он кони не двинул?
   - Да вноси, - махнул рукой Мора.
   Гвардеец оседлал скакуна и умчался сквозь чащу - догонять своих охотников. Рене выбрался из возка и стоял, опираясь о чёрную дверцу - дальше ноги его не несли. Лёвка с готовностью подхватил на руки своего хрупкого подопечного, и вознёс в дом.
  Лёвка так и не смог заставить себя расстаться с подрясником - маскировка ему очень нравилась. Мора проворчал ему в спину:
   - Оденься по-человечески, это моветон - два цесарца и с ними вдруг монах.
   - Хорошо, бааарин, - пропел Лёвка, и слышно было, как он топает со своею ношей на второй этаж.
   Лёвка устроил Рене в постели, в комнатке под самой крышей, обложил его перинами и отправился распрягать лошадей. Мора сидел на корточках возле печки - острожная привычка позволяла ему сидеть на корточках сколь угодно долго. Гвардеец, щедрая душа, оставил для них в печи чуть тлеющее пламя.
   - Папи, вы живы? - спросил Мора, обращаясь наверх, и помешал кочергою угли.
   - Почти, - отвечал еле слышный голос, - что это за место?
   - А вы не поняли? Охотничий домик месье Эрика. Умойтесь и сбрейте бороду - не пройдёт и часа, как он примчится, чтобы увидеть вас.
   - Много чести, - ответили сверху, - да никто и не примчится, не смеши меня.
   Мора, конечно, шутил - вряд ли их бенефициар, напыщенный и надменный немецкий князь, примчался бы в охотничий домик сломя голову смотреть на Рене. Рано утром Мора сам собирался явиться к нему - с отчётом и за деньгами. Этот князь, он задорого нанял Мору и Лёвку, чтобы выкрасть Рене из ссылки. Как сам он говорил - 'пришло время вернуть Рене старинный долг'. Но о самом Рене князь говорил как-то... странно. 'Он мне не друг, и ни дня не был другом'.
   Лёвка внёс мешок с провизией, отодвинул Мору от разгоревшейся печки и принялся неспешно готовить ужин.
   - Баарин, - повторил он с удовольствием.
   - Вот, а ты меня не ценишь, - усмехнулся Мора, - а господин военный сразу разглядел.
   - Нос отлепи, а то свой скоро сопреет, - напомнил Лёвка, - и, того гляди, отвалится.
   Мора поискал глазами - нет ли где в доме зеркального осколочка, но дом был мужской, обставленный со всей охотничьей суровостью - зеркал в нём не было, придётся извлекать из дорожной торбы.
  Вдали забрехала собака.
   - Отменяется нос, - вздохнул Мора.
   - Нехай преет, - разрешил Лёвка.
   Мора подошёл к окну, поглядел - из леса выкатилась здоровенная чёрно-белая собачища и в пару прыжков достигла крыльца.
   - Балалай! - узнал собачищу Мора. Он вышел, собака, виляя хвостом, рвалась его облобызать, и ей почти удавалось - Мора из последних сил оберегал свой приклеенный нос. На опушке показались два всадника - давешний гвардеец и господин в чёрном - напыщенный и надменный немецкий князь.
   - Тебе идёт борода, ты похож на грека, - по-немецки произнёс князь, спешиваясь. - Он нас не понимает, - старик кивнул в сторону чуть отставшего гвардейца, - займите чем-нибудь парня.
   Гвардеец тем временем слез с коня, и Лёвка, хитрая бестия, и помогал ему коня привязать, и уже о чём-то с ним шептался.
   - Я знаю, что грек - это не похвала из ваших уст, - ехидно улыбнулся Мора, - проводить вас к вашему другу, светлейшая милость?
   'Он мне не друг' - такого ответа ожидал Мора, но князь лишь кивнул и молча пошёл за ним следом.
   Признаться, Мору все эти месяцы распирало от любопытства - какой же будет их встреча, что скажут друг другу эти двое? То ли бывшие враги, то ли бывшие друзья...
   Рене сидел в своих перинах и читал какой-то завалявшийся в сторожке молитвенник - что нашел, то и читал - с таким видом, словно абсолютно ничего вокруг него не происходило. Он неохотно поднял глаза от своей безумно интересной книги, смерил взглядом человека в дверях:
   - Здравствуй, Эрик.
   Мора сделал шаг назад - чтобы раствориться в сумраке, в паутине коридора, и не мешать, и ничего не упустить.
  От немецкого князя Мора в тот момент многого ожидал - но никак не того, что случилось. С грацией пантеры степенный благородный остзеец влетел во взбитые перины и сжал Рене в объятиях, так, что хрустнули кости. Тот пытался вяло сопротивляться:
   - Брысь... с постели... в сапогах...
   - Рене, Рене, сукин ты сын, - вполне счастливо выдохнул агрессор, ослабляя хватку, отстраняясь, но и не думая слезать, - и не врал мой цыган, ты и в самом деле с бородой...
   - Что, омерзительно? - беспомощно улыбнулся Рене.
   - Всё равно красивый...- отвечал 'месье Эрик', и было в голосе его такое, такое... Мора отчего-то сразу перехотел наблюдать за исторической встречей. В сущности, он всё уже про них понял. Друзья, враги...
  Мора спустился вниз, к печке - Лёвка с гвардейцем самозабвенно резались в карты.
   - Садись к нам третьим, - предложил добродушно Лёвка.
   - Не надо, все цесарцы - шулера, - заартачился служивый, а Мора только отмахнулся:
   - Нет, не хочу.
   Он сел в уголок, потрепал по загривку старого знакомого - Балалая, и пёс доверчиво положил брудастую морду на Морино колено.
  'Они же старые, - размышлял сердито Мора, - и каждому по сто лет в обед, хотя, конечно, оба хорошо сохранились. Что значит бездельники, всю жизнь тяжелее хрена ничего в руках не держали - и на старости лет вполне себе красавцы. Но кто бы мог подумать...'
  Вот после той ярославской подсмотренной сцены Мора и мечтал придушить Рене - целых три дня мечтал. Мора вырос в подворотне, в криминальном зазеркалье, где столь чётко размечены масти - и даже симпатия к некоторым мастям сродни позору. А тут эти двое... На князя Море было плевать, нанять лихого человека может кто угодно, и наниматель такой тоже вправе любить кого пожелает, лишь бы деньги платил. Что Море до пристрастий своего кошелька? А вот Рене... Мора так восторгался им, прежде, в юности, и теперь тоже видел - учителем, почти кумиром. И во что вдруг перевернулась разом его авантюрная затея, с мечтами об алхимии, и об ученичестве! Чёртов Рене! У Моры руки чесались придушить его, и всё бросить.
  Пока Рене сам не сказал однажды: 'Как бы мне хотелось, чтобы кто-нибудь задушил меня, пока я сплю. Оказал бы мне такую любезность'. Сам он был в чернейшей меланхолии после Ярославля. Отъезд дался ему, наверное, тяжелее, чем Море далось его прозрение. Да, встретились, да, увиделись ненадолго - но потом-то всё, всё, и навсегда...
  Мора пережил своё прозрение, конечно. И Рене пережил - что он там испытывал в своём содомитском сердце. Снова друзья, ученик и учитель.'Сундук погребён в глухом уголочке сада, и с тех пор об этом - ни слова'.
  
   Плаксин постучал и по старой своей привычке вошёл, не дожидаясь ответа - Рене сидел в алькове и при свете шандала листал какую-то инкунабулу из коллекции графа Арно.
   - Представь себе, Цандер, у твоего Арно неплохая библиотека - я нашел Вийона и, кажется, это даже прижизненное издание.
   - Арно француз, - пожал плечами Плаксин. - А где же гуляет наш Мора?
   - Повёл фройляйн Мегид знакомиться с маэстро Керншток, - неуловимо поморщился Рене, - ты пришел порадовать нас? Принёс весточку от нашего ювелира?
   - Смотрите, - Цандер уселся на край кровати, вытащил из-за пазухи свёрток и разложил на покрывале свои сокровища - четыре перстня с одинаковыми камеями.
   - В моё время камеи считались бесхитростным украшением, - Рене примерил один из перстней, посмотрел на свою руку, всё еще изящную, - фу, куриная лапа. А камея - смотрится омерзительно, - и стряхнул кольцо с пергаментной лапки обратно на покрывало.
   - Время массивных камней миновало, сиятельная милость, - напомнил Цандер Плаксин, - пришло время скромного, классического декора.
   - Фу, - повторил Рене, - со временем всё делается только хуже. Оставь мне эти недоразумения, я наполню их содержимым. Завтра сможешь зайти и забрать - перед спектаклем. Во сколько мы ждём портниху?
   - Сейчас два пополудни - значит, вот-вот.
   - Что ж, мы с тобою займем её, пока не вернутся поклонники живописи - по крайней мере, в своей способности занять портниху я уверен, - Рене собрал перстни и спрятал в шкатулку. - Незачем лишний раз на них смотреть.
   - Скажите, Рене, - Плаксин придал своему скрипучему голосу максимальную проникновенность, - куда вы направитесь, когда всё закончится?
   - Зависит от того, как наш банкир разделит дивиденды, - лукаво улыбнулся Рене.
   - Ваша милость, - укоризненно протянул Цандер, - вам-то грех опасаться за дивиденды. Я от себя готов оторвать - и отдать вам...
   - Это нерационально с твоей стороны, Цандер, - поднял брови Рене.
   - Вместо двадцати лет в русской ссылке - двадцать лет в Париже, среди приключений и гризеток - за такое не жаль не то, что дивидендов, ничего не жаль. Двадцать лет жизни, прожитой сказочно - благодаря вам. Я ваш должник.
   - Жаль, что сам я не имею такого кредитора, и прекрасно просидел почти двадцать лет в русской ссылке, - легко вздохнул Рене, - и ни слова про герцога! С ним у нас запутанная история, кредиты давно перемешались...
   - А я хотел опять звать вас с собой, - смутился Плаксин, - или хотя бы вернитесь в Ганновер. Его светлость снимет с меня голову - если я вас потеряю.
   - Прежде ему не было дела, - возразил Рене, - так что не пытайся меня ангажировать. Если финансы позволят, я отправлюсь в Петербург и сделаю предложение одной молчаливой синеглазой даме. Она примет меня любым - и как нищего прозектора Шкленаржа, и как облезлую старую перечницу.
   - Есть ещё один человек, который рад будет видеть вас любым, - напомнил Цандер, - и он гораздо ближе.
   - Думаешь, стоит сделать предложение герцогу? - рассмеялся Рене. Цандер сдавленно хихикнул.
   - Если же ты хочешь продолжать, - Рене сделался серьёзным, - все эти экзерсисы с перстнями и ядами, то я - не буду. Завтра, после оперы, я торжественно сложу с себя титул господина Тофана - и делите его с Морой, как вам обоим будет угодно. У меня есть свобода воли - в отличие от господ Мегид, например.
   - А что не так с господами Мегид? - не понял Плаксин.
   - У ангелов нет свободы воли, - пояснил Рене, - они обречены вечно сеять смерть с крыши магистрата. А мне - как-то надоело.
   - Воля ваша, сиятельная милость, - отвечал Плаксин, - мне-то вовсе не с руки продолжать, я должен вернуться к своей прежней службе.
   - Роешь землю копытом?
   - Соскучился по службе, - смущенно признался Плаксин, - Париж, гризетки - здорово, конечно, но пора и честь знать. Пёс всегда помнит, кто его хозяин.
   - А фреттхен? - вдруг спросил Рене.
   - Эти не признают хозяев, насколько я знаю, - Цандер посмотрел на Рене и понимающе усмехнулся.
  
   Мора ожидал, что старая дева фройляйн Керншток окажется суровой сухощавой цаплей, а навстречу визитерам выкатился розовощёкий жизнерадостный колобок в кокетливом, с лентами, чепце. Фройляйн Керншток приняла гостей в своей мастерской - здесь пахло краской и йодом, и солнечные лучи перекрещивались под высокими потолками, свет каскадом падал из стрельчатых окон, и картины стояли везде - у стен, на стульях, на мольбертах.
   - Я помню ваши работы, фройляйн Мегид, - неожиданно густым голосом произнесла художница, - наша договоренность в силе, и я готова принять вас, как только вы будете готовы.
   Лёвка ошалел от обилия картин, и от всей обстановки - кисти, тряпки, запах краски, растворителя, эта вся художничья атмосфера, пылинки, танцующие в горизонтальных лучах полуденного света - и чихнул, и выронил папку со своими набросками. Наброски веером хлынули по полу.
   - Будьте здоровы, юноша, - пожелала Лёвке фройляйн Керншток. Лёвка вдобавок кашлянул, покраснел, как рак, и неловкими руками принялся собирать рисунки с пола. Мора не стал ему помогать, и на Аделаису скосил глаза - мол, не надо.
   - Это - ваше? - госпожа Керншток присела, неожиданно легко для своей сдобной округлости, и взяла из-под ног, из-под носка своей туфельки два рисунка - господа Мегид на крыше магистрата и майолика в кирхе.
  Лёвка, заикаясь - от всегдашней борзости его не осталось и следа - промямлил:
   - Моё, госпожа художник...
   - Дайте-ка остальное, - госпожа художник хозяйским жестом взяла у него папку. - Вы прежде учились рисовать?
   - Нет, - признался Лёвка, - я самородок.
   - Самоуверенно, - оценила госпожа Керншток, - вы черните и у вас обратная перспектива, как на иконах, но всё равно это интересно. Вы даёте характер - и у людей, и у вещей, а это, наверное, самое важное. Как вас зовут?
   - Лев, - севшим голосом представился Лёвка и вдруг, словно вспомнив манеры Рене, припал губами к пухлой художничьей ручке.
   - Это лишнее, - госпожа Керншток выдернула руку и вновь раскрыла папку - на портрете Рене - и повернулась к Море. - Это - вы?
   - Нет, фройляйн, это другой человек, - покачал головой Мора, - вы позволите нам посмотреть картины?
   - Конечно, - небрежно отмахнулась фройляйн и вновь вернулась к Лёвке, - вы делаете глаза слишком большими, с чересчур широкими зрачками - это придает выразительности, но неверно с точки зрения анатомии...
   Мора взял Аделаису под руку и повел мимо ряда картин:
   - У вас уже всё хорошо, пусть они договорятся, - прошептал он девушке на ухо, - может, она и Лёвку возьмет в ученики.
   Аделаиса кивнула - на лице её были написаны недоумение и ревность. Мора заметил это.
   - Не злитесь, фройляйн, - утешил он, - Лёвка - мальчик, вот госпожа художница им и увлеклась.
   - Не пытайтесь меня успокаивать, - начала сердито Аделаиса, ушла вперёд вдоль ряда портретов и вдруг обернулась, - Смотрите, Мора! У него лицо, как у вас!
   Она пусть взволнованно, но шептала. Мора подошёл - с неоконченного портрета, называемого художниками дивным словом 'этюд', смотрел на него старый острожный приятель Шило - плешивый, без ноздрей, с пороховыми татуировками на лбу и щеках.
  Буквы 'в', 'о' и 'р'.
   - Где вы видели мое лицо? - Мора, простой человек, повернул Аделаису к себе и сжал её плечи. Он тоже спрашивал шёпотом - чтобы не услышала хозяйка.
   - Отпустите, чудовище, - тихо рассмеялась Аделаиса и сняла его руки со своих плеч. - В доме же, я смотрела на вас из-за гобелена. Что значат эти буквы на лице?
   - Это клейма, - глухо отвечал Мора, - клейма русской каторги.
   Мора взял портрет от стены - этюд был маленький, размером с Лёвкину папку - и с картиной в руке приблизился к фройляйн Керншток. Фройляйн водила пальцем по одному из Лёвкиных рисунков, басовито ворковала что-то, Лёвка благоговейно внимал.
   - Простите, что прерываю вашу беседу, - начал Мора, держа портрет перед собой, - я хотел бы купить эту картину.
   - Эту? - удивилась фройляйн Керншток. - Это же этюд, подмалёвка... Я не собиралась ее продавать.
   - Здесь нарисован мой друг, - проговорил Мора внушительно, - мой давний потерянный друг. Вы не скажете мне, госпожа Керншток, что сталось с моделью? Давно ли он вам позировал?
   - Этот татуированный господин - кучер жидовской банкирши Мартины Гольц, я писала её портрет, - припомнила художница, - он согласился попозировать мне, очень уж необычная внешность. Свой портрет госпожа Гольц увезла домой, в Кенигсберг, а этот набросок остался у меня.
   - Давно ли госпожа Гольц вам позировала? - спросил Мора.
   - Месяц назад, а то и меньше, - госпожа Керншток с весёлым любопытством смотрела на изящного, утонченного господина, вдруг за долю секунды обратившегося в растерянного и нелепого бедолагу - и сейчас собиравшего себя по крупицам, как вазу из осколков. - Вы знакомы с госпожой Гольц?
   - Знакомы, - Мора с трудом вернул на лицо невозмутимую маску. - Мы с нею скитаемся по Европе, как параллельные прямые по вселенной Евклида, и всё никак не можем пересечься. Вы продадите мне портрет?
   - Он не продаётся, он нужен мне для жанровой сцены, - извиняясь, но твёрдо отвечала художница, и обернулась к Лёвке. - Когда же вы сможете начать обучение?
   - Послезавтра, - с готовностью отозвался Лёвка, - явлюсь к вам с вещами. Завтра мы в опере.
   - А я? - Аделаиса подошла бесшумно и теперь стояла с сердитым лицом. - Или мне следует вернуться домой?
   - И вы приходите, - примирительно прогудела фрау Керншток, - когда вы будете готовы?
   - Тоже послезавтра, - сквозь зубы процедила Аделаиса.
   - Отлично, явитесь вместе.
  
   Гостиная господина Арно на один вечер превращена была в примерочную - прибыла портниха, и манекены с полусшитыми нарядами украсили покои почтенного графа. Когда Мора вошёл - Плаксин вертелся перед зеркалом в чем-то лазоревом, и портниха булавками подкалывала к его одежде подкладку. Рене полулежал в кресле в обычной своей ленивой позе, в наряде, словно созданном для райской птицы.
   - И кто из нас после этого цыган? - насмешливо поинтересовался Мора, смерив взглядом пышное облачение своего папи.
   - Все ещё ты, сынок, - Рене текучим, совсем кошачьим движением поднялся с кресла и сбросил с плеч попугайский жюстокор. - Я всего-навсего взял его примерить. Забавное сочетание цветов. Завтра я буду в этом, - Рене кивнул на манекен, облачённый в каштановое с серебром.
   - Месье, где же мадемуазель? - по-французски спросила портниха. - Вы обещали, что будет ещё мадемуазель.
   Плаксин крякнул - в него вонзилась булавка.
   - Вот-вот появится, - пообещал Мора.
   - Я отыскал для Лёвки ливрею цветов Арно, - похвастался Плаксин, - только в плечах придётся расставлять и в талии - у господина Арно никогда не было таких могучих слуг.
   - А какие цвета были у ваших слуг, папи? - спросил Мора у Рене.
   - Чёрно-оранжевые, - отчего-то поморщился Рене, - впрочем, у курляндцев почти такие же. Как наша фройляйн, приняли её в ученицы живописца?
   - Вы будете смеяться - приняли даже Лёвку, и даже ещё с большим удовольствием, нежели фройляйн Мегид, - поведал Мора. - Ваш портрет произвёл на госпожу Керншток неизгладимое впечатление.
   - Мне будет недоставать Льва, - вздохнул Рене.
   - Признайтесь, у вас слабость к монументальным демоническим мужчинам, - ехидно сказал Мора.
  Плаксин покосился на него осуждающе, но Рене только рассмеялся:
   - Умел бы фехтовать - вызвал бы тебя. Впрочем, ты не дворянин, куда тебе драться...
   - А вы-то теперь дворянин, папи? - напомнил Мора.
  Рене собрался было ответить - какую-нибудь язвительную гадость - но в гостиную вплыла фройляйн Мегид. В женском платье у неё была и в самом деле несомненная 'поступь богини в облаках'.
  Рене вылез из своего кресла и поцеловал её руку - а Мора смотрел и учился, пока не поздно. Он знал, что вот-вот им с Рене предстоит расстаться, и с удвоенным вниманием следил за своим наглядным пособием по дворянским манерам. Ведь потом всё это придется изображать уже самому, и без подсказки.
   Портниха узрела 'мадемуазель', оживилась и увлекла Аделаису в смежную комнату - примерять платье. Заметно было, что женщины-модели ей намного интереснее мужчин. Плаксин повесил утыканный булавками жюстокор на манекен тоже уселся в кресло:
   - Стоит заранее разделить сферы наших действий. Вы, Рене, целуете ручку госпоже Штраус - у вас это лучше всех получается. Госпожу Штраус я покажу вам в её ложе. Ты, Мора, спустишься в партер - там с тобой случайно столкнётся тип, представившийся мне господином Кольбером. Вы легко найдёте с ним общий язык, с вашими-то навыками. Двое моих, оставшихся, торчат по ложам - я разберусь с ними сам.
   Рене сухо кивнул и отвернулся - словно разговор причинял ему физическую боль. 'Что-то с ним будет?' - в очередной раз подумал Мора. Он тоже коротко кивнул Плаксину:
   - Я понял вас, Цандер. Завтрашней ночью я планирую отбыть в Кенигсберг, поэтому постарайтесь подбить наши финансы, по крайней мере, на данном этапе.
   - Как вам угодно, - криво усмехнулся Плаксин. - Я вас понимаю. Фантастическая женщина - госпожа Гольц... Я бы тоже поспешил, если бы она меня позвала.
   - Скучаете, модники? - Лёвка, чтобы войти, приоткрыл обе створки - таков уж он был, человек-гора. В лапах своих держал он сверток - что-то, спелёнутое китайской шалью с синими птицами.
   - Я слышал, тебя можно поздравить, Лев - со сменой профессии, - тепло улыбнулся ему Рене, - ты теперь художник?
   - Пока - от слова худо, - смутился Лёвка, - но мамаша Керншток обещала научить.
   - Очень жаль, - вздохнул Рене, - я-то надеялся, что ты поедешь со мной в Петербург...
   - Нельзя мне в Питер, - признался Лёвка, - там, небось, мой портрет по сей день у полицмейстера на стене висит. Троих жандармов я там по молодости... того-с.
   - Жаль, - с той же певучей интонацией повторил Рене, - мне будет не хватать тебя, Лев. Я не смел и мечтать о таком слуге, как ты.
   Лёвка смущённой горой приблизился к его креслу - живая иллюстрация к пословице о том, как гора идет к Магомету - и осторожно положил свой сверток на колени Рене:
   - Это вам на память, папаша. Вроде, был у вас в ссылке такой - я помню, вы всё о нем жалели. У меня и вовсе хозяев прежде не было, да и вы мне не совсем хозяин... И, как Мора говорит - приятно было вместе поработать.
   Рене развернул китайскую шаль - на коленях его стоял изящный сундучок для рукоделия, синий, с перламутровыми уголками. Внутри сундучка были спицы и крючки для вязания, тоже с перламутровой инкрустацией.
   - Где ты это попёр - в доме Мегид? - не удержался Мора.
   - Обижаешь ты меня, - насупился Лёвка, - здесь, в Вене...
   - Спёр? - уточнил Мора.
  Лёвка кивнул.
   - О, Салаи, Салаи... - непонятно и нежно похвалил Лёвку Рене, - спасибо тебе, Лев, ты согрел моё чёрное старое сердце.
   - Эх, Лёвка-Лёвка, - показательно оскорбился Мора, - столько лет мы с тобою, можно сказать, рука об руку, делили и горе, и радости, и утешал я тебя, и поддерживал, а подарок ты на прощание приносишь не мне, а бессердечной старой кочерге.
   - Скучно будет мне без вас, - развеселился Плаксин.
  Дверка из смежной комнаты приоткрылась, выглянула портниха:
   - Месье Рене! Мадемуазель приглашает вас - взглянуть, все ли comme il faut?
   Рене показательно вздохнул, поднялся с кресла и поставил сундучок на сиденье:
   - Прошу прощения, господа - но долг зовет.
   - Летите, херувим, - позволил Мора.
  
   Платье на Аделаисе было цвета богемской зелени, что хорошо к зелёным глазам, но никак не к серым, и румяные щеки не так чтобы очень выгодно оттенялись зелёным цветом, но Рене промолчал.
   - Посмотрите, всё - так? - волнуясь, спросила Аделаиса, и Рене ответил ей с ласковым своим безразличием:
   - Я подведу вам глаза зелёным, и в сочетании с бирюзовыми лентами и пудрой - всё станет - так. Не бойтесь, фройляйн, я не брошу вас один на один с венским высшим обществом. А вдвоём нам кое-как, может быть, и удастся завоевать его снисходительность.
   - Вы жестоки вдвойне, подавая мне надежду, - прошептала Аделаиса - так, чтобы не услышала портниха.
   - Она француженка, по-немецки почти не знает, - тоже шёпотом отвечал Рене, глазами указывая на портниху - та подкалывала Аделаисин подол и виду не подавала, что понимает. - Я не даю вам надежды, я предлагаю вам свою помощь. Благодаря почтенному возрасту я давно списан со счетов, как галантный кавалер, и со спокойным сердцем могу накрасить вам глаза, не роняя вашей девичьей чести.
   - А как же герцог Лозэн, что женился в восемьдесят?
   - Где он - и где я, - вздохнул Рене.
   - Жаль, что я не узнала вас раньше, - произнесла Аделаиса с таким отчаянием, что портниха вздрогнула и подняла удивлённо голову, оторвавшись от подола. - И всего-то между нами было - какая-то тысяча вёрст...
   - Я счастлив был бы любить вас, но вы опоздали, - Рене сочувственно склонил голову в изящном поклоне, - всего-то на тридцать лет, Зверь.
   - Зверь... - повторила, как эхо, Аделаиса.
  Ей стало вдруг ясно - и тридцать лет назад у неё, у такой нелепой, неуклюжей и красной, не было бы с тогдашним Рене ни малейшего шанса.
  
   Вечером, перед сном, Рене забрался в альков, обставил себя шандалами и принялся вязать на спицах какое-то ажурное безобразие. Мора с весёлым недоумением за ним наблюдал.
   - Что это будет, папи? - спрашивал он. - Шарфик или чепчик?
   - Сам пока не знаю, не мешай мне считать петли, - отозвался Рене, - возможно, шарф, на котором мне предстоит повеситься.
   - Отчего так мрачно? - удивился Мора. - Вас пугает лежащее перед вами будущее?
   - Ужасает, сын мой, - признался Рене, - но так жить даже веселее. Лучше ужас, чем скука.
   - Это да, - согласился Мора, - я и вовсе проигрался в свою игру. Видел себя пять лет назад - алхимиком, учеником господина Тофана, великим отравителем - и не потянул. Ни кавалера из меня не вышло, ни алхимика - возвращаюсь к тому, что было, с поджатым хвостом.
   - Ты неплохой алхимик, Мора, - возразил ему Рене, - со временем ты поймёшь, что это не ремесло, а искусство, и прекратишь торговать собой. И всё начнёт у тебя получаться.
   - Я не понимаю вас, Рене.
   - Спасибо, что не назвал меня папи, - Рене улыбнулся и поднял глаза от вязания. - Ты всё поймешь со временем сам, без меня. Калейдоскоп повернётся, сложит другой, следующий узор - и ты всё увидишь сам. Главное - ты не бездарность, Мора. Меня всегда называли бездарностью - но ты, мой единственный ученик, не бездарность.
   - Вас? - не поверил Мора. - Бездарностью? Каковы же были эти другие?
   - О-о... - Рене театрально закатил глаза. - Но их уже нет. Так что беги в свой Кенигсберг, и госпожа Гольц не посмеет тебя презирать - ты давно ничем ее не хуже. И кавалера играешь ты так - что в Кёниге будут довольны. Ты вполне научился...
   - Отчего вы не поедете с Плаксиным? - вырвалось у Моры. - Ваш месье Эрик...
   - У моего месье Эрика теперь есть новый, свежепостроенный, замок и в нём - новый, свеженабранный из курляндских выскочек, двор, - мягко возразил Рене, - и новые молодые фрейлины, и свой очередной гофмаршал... Я буду там - как пятое колесо в телеге, так ведь говорят русские? Есть в мире те, кого любим мы, и те, кто любит нас. Со вторыми легче, если что-то хочешь получить. И я поеду в Петербург, к своей бедной Нати, друг мой Мора.
  - К кому?
  - Была одна дама, когда-то давно бесконечно любившая холодного негодяя Рене, всё сложившая на его алтарь - своё имя, и честь, и даже некоторые части тела. Пора мне возвратить ей хотя бы часть от старого долга.
   Мора хотел было возразить - мол, и герцог в своё время, сам под арестом, только что в лепешку не расшибился, чтобы вытащить из ссылки 'холодного негодяя Рене' - но решил, что это выйдет по-детски, и промолчал. В конце концов, Рене уже принял решение, взвесил все за и против, и ему лучше знать - что делать со своей жизнью дальше. Свобода воли...
  
   В графской ложе Мора и Рене рядом, в соседних креслах, смотрелись забавно - изящный подкрашенный господин, тонкий и манерный, как графский вензель, и его эльфийский подменыш с глубокими ночными глазами, венецианская маска в паутинке морщин. Как треснувшее зеркало, в котором ловил Мора своё отражение.
  Аделаиса сидела по правую руку от Рене, белая от пудры, и не сводила с Рене подведённых зелёным глаз, все смотрела на него, а не на сцену. Лёвка в расставленной ливрее цветов Арно стоял за спинками кресел, Плаксин - бегал где-то, навещал в ложах двоих своих клиентов.
   - О чем эта опера, папи? - тихо спросил Мора. - Вы понимаете по-итальянски?
   - Более или менее, - отвечал Рене. - Я знаком с либретто. Если в двух словах - о том, что, полюбив, мы теряем всю свою силу.
   - Поэтому один из певцов - кастрат? - уточнила Аделаиса.
   - Кастрат он оттого, что это сейчас модно, - Рене приложил к глазам золочёный бикуляр и оглядел ложи. - Госпожа Штраус делает мне знаки. Я навещу её, пока не явился господин Штраус, - Рене покрутил на пальце перстень с камеей, поднялся, легко поклонился Аделаисе и змейкой выскользнул из ложи.
   - Откуда Рене знает эту даму? - спросила ревниво Аделаиса, и Мора ответил жестоко и бездумно:
   - Не одной вам он нравится. Я же вас предупреждал.
   Аделаиса надулась, взяла бикуляр и принялась наблюдать за ложей господ Штраус.
   - Вот страшила, - оценила фройляйн Мегид внешние данные предполагаемой соперницы. Рене уже просочился в ложу и по очереди припал к ручкам госпожи Штраус, потом присел на краешек кресла возле неё и о чём-то весело защебетал.
  Аделаиса топнула ножкой.
   - Фройляйн Мегид, неприлично смотреть в упор на одну ложу, - напомнил о приличиях Мора, - вы хотя бы для виду поглядывайте на сцену.
   - Вот ещё! - огрызнулась Аделаиса. - Из ложи напротив какой-то пират уже минут пять смотрит на нас, и не в бикуляр, а в целую подзорную трубу, словно он на борту корабля - и ему не стыдно ни капли!
   Мора пригляделся и от неожиданности крякнул. Пригляделся и Лёвка.
   - Пизда нам, барин, - по-русски констатировал Лёвка, - особенно Плаксин огребёт.
   - Кто это? - Аделаиса перевела бикуляр на человека в ложе напротив. Мора молча взял из её рук бикуляр и тоже вгляделся.
   - Вы хам! - возмутилась Аделаиса.
   - Возможно, - согласился Мора, - а невоспитанный пират сей - сам дюк Курляндский, наш почтенный бенефициар и премилостивый патрон. Не иначе, прибыл в Цесарию для ревизии своих цесарских имений.
   - А у него есть? - удивился Лёвка.
   - Есть, такие же зачуханные, как Вартенберг, - Мора перевёл бикуляр на ложу Штраусов, - так, Рене уже нет. То-то он обрадуется старому другу...
   - Кому, сын мой? - Рене лаской пробрался в своё кресло и машинально прижал к губам ручку фройляйн Мегид. - Вы простите мне недолгое отсутствие, дитя мое?
   Перстня с камеей на его руке уже не было.
   - Ваш герцог смотрит на вас в подзорную трубу вон из той ложи, - сердито выпалила Аделаиса.
   - Это монокуляр, - поправил её Рене, прищурил глаза и вгляделся. - О, и Плаксин там.
   - Отбрёхивается, - предположил Лёвка.
   - Боюсь, он был готов к этой встрече, - скептически отозвался Рене, - в отличие от меня.
   - Вы можете встать и уйти, - предложил Мора, - это мне придётся ждать антракта, чтобы встретиться в партере с этим... Кромвелем...
   - Кольбером, - поправил Рене. - Вот ещё, я не буду бегать от него, как нашкодивший кот, - Рене склонил голову, приветствуя герцога в его ложе. - Это герцогская ложа, с отдельным входом. А антракт уже вот-вот, Мора - как только сопрано допоет свою арию.
   Герцог в своей - герцогской! - ложе отнял от лица монокуляр и о чем-то шептался с Плаксиным. Он был такой же, каким Мора запомнил его по Ярославлю - весь в вороньем черном, похожий на в профиль на героев с их камей - если бы те носили длинные белые волосы, собранные в хвост. Плаксин поднялся, вышел из ложи, и Лёвка тут же предрёк:
   - Сейчас явится.
   Плаксин, и в самом деле, не замедлил явиться:
   - Рене, я прошу вас пойти со мной, - начал он с порога, видимо, зная, каким будет ответ, - его светлость желает вас видеть.
   - Уже видит, - усмехнулся Рене, - вон, таращится на меня в свой монокуляр, слепая тетеря.
   - Рене! - взмолился Плаксин. - Ну не кочевряжьтесь, прошу вас, ваше сиятельство, не надо!
   - Вы граф? - потрясённая Аделаиса уставилась на Рене.
   - Был когда-то, - отмахнулся Рене и повернулся к Плаксину. - Нет, Цандер, я не пойду. Довольно я набегался за ним за всю свою жизнь, пусть сам идёт, если хочет. Это мелочно, но я устал, мне надоело, Цандер.
   Плаксин отчего-то просиял и пропал.
   Сопрано допела свою арию и, как и обещал Рене - начался антракт. Мора с тяжёлым сердцем сбежал по лестнице вниз, 'столкнулся' в партере с господином Кольбером - отчаянно надушенным пачулями лысеющим типом - и незаметно вложил за его обшлаг последний перстень с камеей. И - стрелой взлетел в свою ложу.
  И - как, впрочем, и ожидал, у входа в ложу столкнулся нос к носу со своим великолепным нанимателем, высокородным болваном, герцогом Курляндским.
   - Здравствуйте, ваша светлейшая милость, - по-русски приветствовал дюка Мора и поклонился - изящно, как только умел, - рад видеть вас.
   - Молодец, научился, - похвалил его герцог, - раньше кланялся, как лакей.
   Цандер Плаксин маячил за его спиной - он подмигнул Море из-за герцогского плеча и попытался делать какие-то знаки, вроде бы намекающие на передачу перстня и счастливое окончание эпопеи.
  Герцог же мгновенно утратил к Море интерес и ворвался в ложу - как чёрный смерч. Мора и Плаксин вошли за ним.
   Сцена выходила презабавнейшая. Лёвка в углу давился смехом. Герцог нависал над креслом Рене - Аделаиса испуганно от них отпрянула - и почти орал на странной смеси французского и немецкого. Или всё-таки по-настоящему орал - из соседней ложи заглянула даже любопытствующая голова.
   - Если ты думаешь, что у меня уже не хватит сил перекинуть тебя на плечо и унести, то ты ошибаешься, - голос 'светлейшей милости' грохотал, как камнепад. - И мне плевать, кто и что обо мне подумает в этой несчастной венской опере!
   - Его светлость демонстрирует лотарингский диалект, - на ухо Море прошептал Плаксин.
   - Было время, когда я душу дьяволу бы продал за такое твоё предложение, - смеясь, отвечал Рене, на обычном французском языке, - но сейчас пламя перегорело. Мне не нужен твой позор, пойдем, Эрик, не стоит фраппировать почтеннейшую публику.
   Он поднялся с кресла, отодвинул от себя герцога - тот преграждал ему путь - и вышел из ложи, и герцог покорно и растерянно последовал за ним. А Плаксин остался.
   - Сейчас будет дополнительный спектакль, - Плаксин уселся в опустевшее кресло и вооружился бикуляром. - Всегда обожал смотреть, как они лаются.
   - Что вы там поймёте? - удивилась Аделаиса.
  Она сверлила взглядом пока ещё пустую ложу напротив, и терзала в пальцах платок, и, кажется, начинала понимать, что в истории с Рене соперница её вовсе не госпожа Штраус.
   - Я читаю по губам, - с гордостью пояснил Плаксин, - и могу послужить вам переводчиком. Ради ваших прекрасных зелёных глаз.
   - Цандер начинал как шпион, - Мора тоже уселся в кресло, - быстро сделал карьеру, взлетел до личного телохранителя его светлости, а навыки остались. Он бог шпионажа.
   - Я люблю лесть, - признал Плаксин, - и переводить буду - и для тебя тоже. И даже для Лёвки. А, вот и они. Бедный дюк, как же он похудел в этой русской ссылке, - непонятно к чему заметил Плаксин и прильнул к бикуляру.
  Две фигуры в герцогской ложе расположились в креслах - вполне мирно - и Плаксин начал свой перевод:
   - Ты бросил меня, как надоевшую игрушку, в этом своём Вартенберге, среди разрухи и русских драгун. Это Рене. А это уже герцог. Я не думал, что будет война. Я хотел спасти твою никчёмную жизнь. И, признаться, я просто очень захотел тебя увидеть. Рене. Ты увлекаешься, ты как беспечно играющее дитя - но потом ты ломаешь свои игрушки и бросаешь. Герцог. Ты позабыл сказать - что я, как дитя, тащу игрушки в рот. Рене смеётся - впрочем, вы и так видите - и далее: Для чего я тебе, Эрик? Что ты хочешь мне предложить - этот твой вечно недостроенный курятник Раундаль, этот твой курляндский Авалон? Герцог. В нашем с тобою возрасте Авалон - самое подходящее место, мой Рене...
   Оркестр заиграл увертюру - антракт окончился. Служители загасили люстры в зрительном зале, перестарались - сделалось темнее, чем было до антракта, и Цандер разочарованно вздохнул:
   - Всё, ни черта не видно. Я не увижу, даже если они там поцелуются.
   - А они могут? - в ужасе спросила Аделаиса.
   - Было дело, - признал простосердечный Плаксин, - но в опере, наверное, всё-таки постесняются.
   Аделаиса прижала истерзанный платок к глазам и тихонечко - чтобы не мешать опере - зарыдала.
   - У вас глаза размажутся, - напомнил Мора.
   - Мне уже всё равно, - убито произнесла Аделаиса, - мне уже совсем всё равно.
   - Вы же маг, - осенило вдруг Мору, - сделайте себе его доппельгангера. И лет на тридцать помоложе. И пусть он вас полюбит.
   - Это будет совсем не то, - всхлипнула Аделаиса, - у меня доппельгангеры корявые получаются.
   - Но - получаются же? - заинтересовался Плаксин. - Можно, я к вам потом обращусь? Так сказать, услуга за услугу?
   - Да как вам будет угодно, - проскулила Аделаиса.
   - А ведь я вас предупреждал про Рене, - противным голосом напомнил Мора.
   - Никого нет, - Плаксин изо всех сил таращился в бикуляр. - В ложе - никого нет. Там у них отдельный выход, они винта и нарезали.
   - Может, вам просто не видно? - с надеждой спросила Аделаиса.
   - Да нет, пустая ложа. Уехали, старые греховодники. А ты, Мора, переживал - что-то станется с твоим папашей. Считай, больше ты его и не увидишь.
   - Вы так думаете? - не поверил Мора.
   - Я тридцать лет знаком с этими господами, - не без гордости признался Плаксин, - не могу сказать, что их союз скреплён на небесах, но дьявол точно приложил к обоим своё копыто.
   - Они масоны? - вставил своё слово Лёвка.
   - Да причём тут масоны... - Цандер глянул на Лёвку, и внезапная мысль осветила его невыразительное лицо. - Я зайду к вам перед отъездом, рассчитаемся, и я заберу у вас этот сундук с крючками - думаю, Рене будет жаль опять лишиться своего рукоделия.
  
  То был знатный переполох в Кенигсберге - когда прибыл к Мартине Гольц её считавшийся умершим муж, банкир Теодор Гольц. Этот утраченный банкир, на зависть городским болтуньям, оказался молодым красавцем, и въехал в город в белой карете, и на шестёрке белых же коней, как дворянин. И шляпа была на нём - белая-белая, с пышным пухом и с серебристым позументом.
  Мора пошёл ва-банк - нахально нарисовал для себя документы на имя покойного Теодора Гольца. Наглость, говорят, второе счастье. Матрёна посмеялась, оценила эскападу:
  - Зажадничал для меня третью свадьбу, золото моё?
  Ведь никак им было не пожениться - если считалось, что и так они женаты.
  
   Они собирались на карточную 'курицу' - в Кенигсберг нередко прибывали богатые растяпы, которых грешно не обыграть в карты. Мора вертелся перед зеркалом, Матрёна, уже одетая и подкрашенная, ожидала его и нетерпеливо ворчала:
   - У всех нормальных людей наоборот. Жена крутится перед зеркалом, а муж ее ждёт.
   - Нормальным людям не нужно перед каждым выходом клеить на лицо носы, - напомнил Мора.
   Явился лакей и провозгласил напыщенно:
   - К вам - господин Александр Плаксин!
   - Цандер! - растаяла Матрёна, и Мора приревновал.
  Влетел Плаксин - кудрявый и стремительный, раскланялся, как паяц, и тут же впился поцелуем в Матрёнину руку.
   - Ах, Цандер, вы, как всегда, галантны, - вздохнула Матрёна, и Мора совсем разозлился.
   - Вообще-то, Цандер, мы уже уходим, - произнёс он мрачно, - и будем рады увидеть тебя, например, завтра.
   - Правда, Цандер, у нас - 'курица', - подтвердила Матрёна.
   - Завтра я буду уже в Вене, - похвастался Плаксин, - знаешь, Мора, в Вене я познакомился с Казимиром Лёвенвольде, старшим братцем нашего Рене. Представь себе Рене - но только в два раза толще и с усами. Воображает себя шпионом. Надутый тип, и к тому же глупый. Рене просил ничего ему о себе не рассказывать.
   - Как он, Рене? - спросил Мора.
   - Да вот я, собственно, за этим и прилетел - как почтовый голубь. Твой папи написал тебе письмо - и ты сломаешь глаза, прежде чем разберёшь его почерк. Вот, держи, - Плаксин протянул Море конверт.
   - Я разберу, - пообещал Мора, - будешь в Вене - передавай Лёвке привет.
   - Не поверишь - Лёвка женился, - вспомнил Плаксин, уже надевая шляпу, - на своей учительнице, госпоже Керншток.
   - Там видно было, что к тому всё идет, - оценил Мора, - а фройляйн Мегид - не выходит ещё из моря с девятью рогами?
   - Зачем ей? - не понял Плаксин. - Нет, пишет дам с болонками. Там такое дело... Аделаиса теперь в большой моде в Вене, у неё свой, дом, и выезд, и даже шталмейстер. И этот шталмейстер как две капли воды похож - вот угадаешь, на кого?
  - Только, наверное, всё-таки лет на тридцать помоложе?
  - О, да! - расхохотался Цандер. - Я поговорил минут пять с этим парнишкой, просто из любопытства - вблизи он вылитый Рене, какой тот прежде был, такой же нос, и эти его глаза... Но глуп оказался аделаисин шталмейстер - как пуп, как пробка. Нет, и Рене не Сократ, но этот - и вовсе кикоз... Фройляйн всё ещё не удаются доппельгангеры, но я подожду, и потом приду к ней с заказом, когда она научится.
  
   Уже в карете Мора развернул письмо - буковки у Рене выходили маленькие и острые, словно по листу пробежала коготками птичка. Впрочем, Мора и прежде знал, какой у него почерк.
   'Здравствуй, сын мой. У нас не вышло попрощаться - как не вышло проститься с близкими у Ганимеда, внезапно восхищенного орлом. Надеюсь, все вы извинили мне это внезапное бегство.
   Я всё равно не решился бы сказать тебе это словами, в обычной нашей беседе - оттого, что вместо сердца у меня черная желчь. Вот, пишу в письме. Я хотел бы иметь такого сына, как ты. И счастлив оттого, что ты - мой единственный ученик. Ты не бездарность. Просто у кого-то не хватило на тебя добрых слов, пока ты учился, но этот кто-то говорит их тебе сейчас - ты хороший алхимик, и хороший друг. И если я помру от скуки в этом зачуханном курляндском Авалоне, в этом курятнике с претензией на Версаль - пожалуйста, приезжай на мои похороны.
   Ты прежде всё боялся, что я пропаду без тебя - и да, здесь можно пропасть. Семейство герцога напоминает бестиарий, охваченный пламенем. Юные герцоги, которых я помнил очаровательными сорванцами, превратились в склочных буйных пьяниц. Герцогиня спятила - и слава богу, потому что не узнаёт меня и ей не за что ненавидеть бедного Шкленаржа. А то, что спятил герцог - так это мы с тобою и так давно знаем.
  Иногда мне хочется бежать без оглядки из этих мест - и не удивляйся, если вдруг обнаружишь на пороге своего кенигсбергского дома мою бледную тень с неизменным дорожным саквояжем. Поистине, бойтесь своих желаний - это я цитирую тебе своего тирана, а он, в свою очередь - цитирует Конфуция. Впрочем, не верь моим жалобам. Я хотел это чудовище - и я его получил. Nihil time nihil dole.
   Всегда твой Р.'
   И дальше - приписка - 'дрессировщик крупных хищников'.